Леонид Бородин - Царица смуты
Уже несколько дней Савицкий недоволен и обеспокоен поведением Марины. Она попросту не допускает его в свою молельню, ей, мол, не надобен посредник, и намерена, дескать, самолично творить молитву пред ликом Господним, что только так может явить полноту покаяния, и, что того хуже, будто в строгом уединении с Господом открываются ей Его помышления о ней, Марине, и того никому третьему знать не можно! Сей еретизм в другой обстановке решительнейшими мерами пресечен был бы, но бессилен патер Савицкий, и толстый бернардинец ему не помощник. Грехом чревоугодия обуянный, Мело ни о чем прочем слышать не хочет, Марину боготворит, как семинарист-школяр, и все свободное от обжорства время кропит-пыхтит над записками, в коих намерен передать потомкам на поучение историю своей многострадальной жизни.
Папский нунций Рангони, отправляя Савицкого в Московию с Мариной, в наказах был лаконичен и прямолинеен: Москва должна присоединиться к унии и одновременно с тем силой всех своих полков и дружин войти в антитурецкую коалицию. Неосуществимость сих целей Савицким была понята не сразу, но когда понял, поначалу винил в том и царя Дмитрия, и Марину, и короля Сигизмунда, и самого себя и только много позже стал догадываться, что не они все ошибались в мнениях и поступках, а святая церковь римская изначально ошибалась в оценке народа, коего восхотела обрести в лоне своем. Еретическое упрямство москалей, как догадывался патер Савицкий, корнями уходило не только в особенности их былого язычества, но и в платоновскую традицию византийской христианской догматики, и потому понадобятся века кропотливой миссионерской работы, чтобы обратить этот народ в истинную веру.
И не с веры даже начинать следует, но с образа бытия — его надобно сперва порушить искусно, дабы открылось сему дикому народу иное зрение на порядок вещей, и только тогда станет доступно еретическим душам истинное зрение духовно.
Подробный доклад сочинен был Савицким для Рангони в дни ярославского пленения, с предосторожностями великим отправлен в Краков, а вот был ли прочитан благожелательно — едва ли, ибо в ответе легата римского, кроме брюзжания, недовольства и советов бесполезных, ничего не нашел Савицкий, и с тех дней как бы освободил думы свои от великих, но неосуществимых забот, посчитав первейшим долгом для себя охранение одной души, ставшей родной и близкой, соперничество с Антонием переносил покорно и вот остался-таки единственным наставником Марины, от неудач и несвершений нынче впавшей в тяжкий грех гордыни.
Марина капризно-нетерпелива, но Савицкий делает вид, что не замечает ее настроения, к серьезному разговору подготовленный.
— Известно ли вам, Марина Юрьевна, что супруг ваш царь Дмитрий прежде того, как в истинную веру обращен был, в арианской школе обучался, ересью арианской увлеченный, многие богопротивные суждения имел и, уже московским царем будучи, тайные сношения с арианцами украинскими поддерживал, обещания им поспешные давал и казной московской делился?
— Не знаю. Но что с того? — отвечает Марина с вызовом.
— Разве не ведомо вам, Марина Юрьевна, что успех дел мирских в прямой зависимости пребывает от искренней преданности Престолу Всевышнему всякого дерзающего успеха в делах земных, что благодать Божия и сопутствие Его суть воздаяния за верность, что уклонение горделивое и небрежение к обряду — грех наитягчайший, бедствия накликающий, что…
— Оставьте, святой отец! — раздраженно кричит Марина, наступая на Савицкого так, что он пятится, крестясь. — Оставьте! Нет у вас прав на меня! Нет! С того дня, когда отступились и на произвол судьбе бросили… Сколько писем моих в Рим отправлено, сколько слез пролито о помощи и поддержке, сколько клятв. Или о том не знаете?! Не с благословения ли Рима Сигизмунд отрекся от меня, не с того ли беды мои начались? Не изменяла я ни вере, ни святой церкви, то они, люди ваши, возомнившие себя вершителями дел Господних, они меня предали и со мной промышление Господне о царстве Московском! И что? Преуспели? Может, не Романов на престоле, а Владислав? Или Сигизмунд? А в Москве да Новгороде костелы строятся? А народ толпами от византийской ереси отрекается? Чего достигли, меня предав? Нечего сказать, святой отец? А вот мне есть что сказать вам! Люди отступились от меня, но не Господь, и произволом Его правда моя восторжествует, когда последние усомнятся и поколеблются! Так будет…
Голос в шепот надломился, и силы иссякли. Машет рукой на Савицкого, чтоб уходил немедля, и слезы на его глазах не трогают, но только пуще раздражают. Барбару требует к себе сорванным голосом, и та является в мгновение — под дверью стояла, подслушивала, и у нее слезы на глазах. Прячась за спиной Казановской, Савицкий пятится к двери и исчезает за ней бесшумно. В объятиях фрейлины Марина задыхается в бесслезных рыданиях, что, в сути, есть обычная истерика. Но для Марины сие состояние внове. Не в силах справиться с судорогами, умоляюще смотрит на Барбару, та кличет Милицу, чтоб воды подала срочно, а сама, одной рукой обхватив Марину за плечи, другой гладит любимицу свою по головке трясущейся и мычит что-то жалостливое и невнятное. Отпоив водой, Казановская уносит притихшую Марину в спальню на руках, садится рядом на ложе и гладит то по головке, то по рукам и, дождавшись, пока заснет, еще потом долго сидит, смотрит на Марину и беззвучно плачет.
Зато сборы противу ожидания свершились быстро, без лишнего шума и суеты. Три сундука, тонкой медью окованные, закидались-заполнились тряпьем да безделушками, и лишь в меньший, четвертый, Марина сама укладывала лучшее, то, что удалось вернуть из отнятого во время московского мятежа и что было дорого само по себе и по памяти: белое алтабасовое платье с жемчугом и драгоценными камнями и маленькая корона в камнях же — в сем наряде обручалась она в Вавельском замке Кракова с царем Дмитрием через посла его Афанасия Власьева; и другое, московское платье, парчовое, жемчугом вышитое, в нем венчалась она с Дмитрием в Московском Кремле. Это платье Казановской удалось чудом упрятать средь своих вещей и сохранить от обысков, чинимых москалями всем пленникам ярославским.
В этот же сундук уложила Марина собственноручно две иконы, польскую и москальскую, с коими не расставалась все годы, и еще распятие золотое — подарок канцлера княжества Литовского Льва Сапеги. Подарком этим загладил Сапега вину свою за упорство, с коим противился делам царя Дмитрия аж до той поры, пока он на московском престоле не утвердился, зато потом, хитрец, слух распустил по Польше и Московии, будто не кто иной, как он, канцлер литовский, всему делу успех обеспечил, еще будучи с посольством в Москве во времена годуновские. Как и брат его, усвятский староста и предводитель дружин шляхетских, отрекся он от Марины, как только фортуна изменила ей, еще раньше Сигизмунда отрекся. Туда же, в сундук этот, на самое дно уложена шкатулка с письмами и дневником, и неизвестно еще, что в сундуке сем самое ценное…
Надеть в дорогу решает Марина гусарский костюм, не тот, конечно, в каком ускакала когда-то от Сапеги из Дмитрова, тот пропал, потерялся, этот же был пошит здесь, в Астрахани, как раз на такой случай — на случай нового пути ратного, люба она казакам в мужском наряде, знает о том. Ненадеванный, сверкающий позументами, пуговицами и вшивами — вот он, раскинут на кресло посередине спальни, рядом с креслом сапожки с золочеными шпорами, а на столе пистоль немецкий и кинжал москальской работы в серебряных ножнах. Сейчас бы прямо и нарядилась — да зван ею на прощальную ночь атаман Заруцкий, ему иное надобно, и, к тому приготовиться чтоб, не один час потребуется.
Спустясь вниз, ахает Марина, обнаружив два сундука с вещами сына-царевича да еще три огромных — фрейлины и няньки Дарьи, узлов куча. Разбранить готова Барбару, но в сей момент дом митрополичий сотрясается от грохота пушек, встревоженная Марина зовет казака и велит узнать, что приключилось на посадах. Казак возвращается скоро, просит царицу не волноваться без причины, что у Пушкарской слободы татарва конная объявилась, к Ладейной слободе прорваться вознамерилась, да уже отбита и рассеяна, и пушкари сейчас земляной вал пропахивают для острастки черни астраханской, чтоб о сборах не учуяла и о прорыве на волжский берег не помышляла. Ни во что худое Марина и сама не верит, но все ж выходит на крыльцо, а у крыльца уже и подводы наготове, прежних заторов в помине нет, загруженные подводы и телеги стащены в порядок к Красным и Никольским воротам, кони ржут за стеной зелейного двора, и вдоль стен кремлевских, в печурах и под башнями, казаки у костров кто спит, кто валяется безмятежно, будто и не слышат пушечного гама. Возвращаясь, в дверях детской сталкивается с сыном, наряженным гайдуком. Он хватает мать за рукава, возбужден и радостен без меры.
— Мама-цалица! — кричит. — Пуски по Самале бьют, да? А Москва от Самалы далеко? А если пуска в Миску Ломанова попадет, он слазу помлет, вот так, да? — И падает на спину, раскинув руки. — Сказы атаману, хочу сам с пуски стлелять! Бах!