Леонид Бородин - Царица смуты
Жемчуга оказалось в царской казне столько, будто он тазами замывался в Москве-реке под стенами Кремля. Тканей драгоценных, невиданных, одежд ненадеванных, посуды золотой и серебряной, мехов непошитых, наверное, и не сосчитано сколько. Рога единороговы, что стоимостью в десять весов золотом, короны, ожерелья, перстни с изумрудами и прочими каменьями, оружие золотое и серебряное отделки превосходной — да на все это можно крестовый поход созвать, рать неисчислимую собрать и… покорить всю Европу!
Да, чего и говорить, зашлось тогда сердечко у юной царицы московской!
Когда после мятежа и гибели царя, после всех страхов и волнений оттаяла, была такая мысль, что вот, мол, Шуйские доберутся до казны, растащат, разворуют. Но уже и не была удивлена, узнав, что ни один из дьяков при казне смещен не был, что опись провели новые правители Московии и спокойно уселись задами на сундуки казенные, по-обычному скупясь на траты и выжимая расходы ратные с подданных, которые тоже не оскудевали и, истребляя друг друг в смуте, менее всего судьбой царской казны были озабочены, и в том, несомненно, выявлялось дикарство восточное, ибо разумно и правильно всякому о животе собственном помышлять, о довольстве и о том же золоте, довольство обеспечивающем. Это царям первично их дело царское, всем же прочим быть в простоте понимания жизни полезно. А золото, в сущности — великий уравнитель страстей и желаний, и противоестественно предпочтение иному, чему нет цены в золоте…
Так размышляла Марина в дни своего ярославского пленения, теперь же, эти размышления припомнив, усмехается грустно, глядя с прясла астраханского кремля на суматоху и суету казацкую, потому что и сейчас не находит объяснения многому, что случилось за годы мытарств по Московии, когда людишки толпами предавались ей и изменяли беспричинно, если причиной посчитать одну только жажду живота человечьего.
Низовой ветер меж тем стих, дым посадских пожарищ поднялся вверх и, подхваченный движением верхних потоков, завис над кремлем грязными, смрадными космами. Зато отчетливо видны были теперь результаты буйства пушечного. Белый город выгорел в южную сторону до самого земляного вала. От торговых рядов остались одни дымящиеся головешки, избы Стрелецкого приказа у Мочаловских ворот, разнесенные ядрами по бревнышкам, только угадывались свайными основаниями, даже из-за каменных стен Спасо-Преображенского монастыря подымался к небу теперь, правда, уже белый дым, братия потушила пожар, случившийся, скорее всего, от нечаянного попадания — монахи этого монастыря, как и Троицкого в кремле, по приходе Заруцкого в Астрахань сперва покинули монастыри в страхе перед казацкой вольницей, но потом вернулись, получив ручательство атамана, и держались нейтрально… Зато слободка у стен Вознесенского монастыря — ей за что-то досталось ядер большого наряда с избытком: ни одной избы целой, ни одного сарая.
Безлюдность Белого города обманчива. По пожарищам бродят людишки, затинщики со стен постреливают в них без особого успеха. А за Кутумом оживление, возможно, астраханцы ночью собираются повторить атаку на кремль, и нет никого, кто объяснил бы им безнадежность такой затеи.
Дым уже не только ест глаза, но и першит в горле. Надо возвращаться в покои и приступать к сборам. До Крымской башни нынче так и не дошла, на Волгу не посмотрела. Ну да завтра и после еще насмотрится до тошноты. У ступенек прясла меж казаков охраны видит Олуфьева и понять себя не может — нужен он ей или не нужен? Злости на него нет, но и былых добрых чувств к боярину в душе не находит. Однако же улыбается ему со ступенек приветливо. Олуфьев, казаков оттеснив, подает руку Марине, сводит с последней ступеньки прясла, казакам — знак, что хочет говорить с царицей, и они неохотно отстают, переглядываясь. Олуфьев спрашивает о здоровье, тоном почтителен, касанием руки бережлив, взглядом опаслив — не хочет гнева Марины, и ей нравится его осторожность, потому позволяет себе доверчиво опереться о его руку.
— Спросить хочу тебя, Марья Юрьевна, не серчай, ежели что… Известно — на Самару идем. Есть ли твое добро на сей поход? Поверь, не одному мне знать надо… Былого согласия в войске нет нынче. Для меня же только твоя воля свята, сам покорюсь и другим крамолить не дам, но слово твое услышать должен, прости…
— Как смеешь думать, боярин, — отвечает Марина строго, но без гнева, — что атаману я уже не указ? Сие помышление и есть крамола худшая. И понять бы тебе, что, кроме воли моей, есть еще доверие, и не к Заруцкому, хотя он того более прочих достоин, но к воле Божией…
Остановилась, глянула снизу вверх в поблекшую синеву глаз доброго русича, верность в них увидела, не увидела веры, и рука его не горяча, а тепла лишь чуть — так-то уж захотелось поделиться с ним своей верой, оживить, вдохнуть радость в душу его, ведь тоже достоин… Но нельзя! Каждому должно по вере воздаться, и если у кого вера в правоту ее дела утрачена, то зачтется тому верность, ибо верность без веры дорогого стоит что на человечьих весах, что на Божеских. И все же не удержалась: люб ей Олуфьев, что поделаешь…
— Вот что полезно понять бы тебе, боярин… Ты все толковал, что смута кончилась, потому что Романову присягнули. А Шуйскому разве не присягали? А Владиславу? А Дмитрию, наконец? Почто ж присяга не держалась? А потому, что на каждом из них неправда горбом горбилась, каждый в чем-то повинен был, хотя, положим, у Шуйского прав на престол московский поболее было, чем у нынешнего Романова. И если всем, кому народ московский присягал, по их неправде воздать, то одна только присяга истинной останется. Какая, думаешь? Не смей глаза прятать! Только я! Только за мной нет никакой неправды. Меня призвали всенародно, сама ведь не напрашивалась. И если в мире есть закон, а он есть, не от человека — от Бога, коли есть, быть ему в торжестве вопреки…
Закашлялась, дым пожарищ через стены перевалил, клубами завис в безветрии.
— Законов много, царица, — бормочет угрюмо Олуфьев, — есть закон жить, а есть закон умирать. Закон смерти попирает закон жизни… Я понимаю, ты о справедливости, но разве в смерти по человечьему пониманию есть справедливость? На Господа упование праведно для всех, да только одному Господу известно, чьему упованию потакать, а чьим пренебречь… Непостижимы нам пути Божьей правды…
— Ерось сие… — шепчет Марина осипшим голосом. — Когда бы непознаваемы были думы Господни, человечество в дикость впало бы, через избранных являет Господь волю свою, через тех, чья вера без сомнений, чья душа безгрешна, и не по абсолюту, человеку недостижимому, а по сравнению с прочими… — За ворот кафтана тянет, наклоняет к себе Олуфьева, шепчет на ухо горячо: — Верь мне, через меня спасешься! Понимаю страх твой: вся Московия нынче против меня! Но потоп учинен был ради Ноя одного, а когда Ной ковчег посуху строил, все смеялись над ним и поносили. И народ израилев на изгнание осужден был за одного… Закон числа — только для человека закон, но не для Бога! Все, боярин, больше нечего мне сказать тебе, ступай…
Устала Марина стучаться в глухую стену, не откликнулась душа боярина, он, как все, лишь верней других, да не умнее. Но, может, так и должно быть, чтобы ей одной пребывать в вере и понимании, а всем прочим без исключения бродить впотьмах, страхом искушаться и безверием? Но им же и позавидовать можно: она знает, чему быть, а они не знают. И как велика будет их радость, когда вопреки их сомнениям и безверию свершится справедливость и всем верным воздастся по их верности! Что ж, тогда она будет счастлива чужой заслуженной радостью…
Казаки-охранники снова по обе руки. Стрельцы, казаки, люд торговый, дела забросив, толпятся отдаль, пялятся на царицу, кричат здравицы, кланяются низко, крестятся, а как прошла мимо, тут же за спиной гомон и брань. Порядок за то время, пока на прясле была, не выявился, и Марина спешит прочь, надеясь, как всегда в таких случаях, через нужное время явиться, глянуть и вздохнуть облегченно, что все как-то само собой устроилось, что все на своем месте и всяк свое дело знает и свершит по необходимости.
В покоях Марину дожидаются отец Николас Мело и патер Савицкий. Оба встрепанные, тотчас же чуть ли не повисают на ней, требуют объяснений и разъяснений, отчего-де сборы столь спешны, если горожане побиты и отбиты, как их уверяют казаки, на Самару ли поход или из Астрахани побег, все ли добро забирать с собой и всех ли пахоликов, берегом пойдем или водой… У отца Мело от суеты одышка, моргает болезненно, охает, сутану в кулаках комкает, жалуется, что к водяной болезни склонен, на что Марина с улыбкой советует многопудовцу сдерживать себя в пище и питье, а по всем иным вопросам отсылает к Заруцкому, потому что и сама еще не знает, что брать с собой, что оставить, но что в Астрахань возвращения не будет, в том заверяет святых отцов твердо. Охая и причитая, Николас Мело выкатывается из прихожей, Савицкий же выпрашивает у Марины минуту для разговора и поднимается с ней в горницу. Марина на ходу дает распоряжения Казановской и Дарье, предупреждает, что гардероб осмотрит и отберет сама, а все остальное на их усмотрение, и пусть не гоношатся, время еще есть, раньше утра из кремля не выйдем.