Август Цесарец - Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы
— Мне — никакого! Это вообще великолепная позиция, великолепная, — повторяет Юришич, задетый за живое вопросом Рашулы. Этот вопрос всегда вставал и перед ним, только с другой, более благородной точки зрения, и сейчас Рашула разбередил его больную, незарастающую рану. И он замолчал, памятуя об этой кровоточащей ране.
— Так-то вот, мой юный господин, — продолжает Рашула. — Все бесполезное надо отбросить. Отбросить! Порядочность! Тьфу! Жаль, что не можете спросить Петковича, хотел бы он сейчас быть в своем уме, но непорядочным, или порядочным, но сумасшедшим!
— Лучше уж быть сумасшедшим! Лучше! — кричит Юришич, с болью освобождаясь от своей немоты. И ему самому страшно от этого крика, словно тем самым он осудил Петковича на погибель и безумие.
— Я не ослышался? Тогда в самом деле разумнее быть ему сумасшедшим, — растягивая слова, произнес Рашула, и взгляд его остановился, но не на Юришиче, а где-то над его головой. — Впрочем, спросите его самого, он здесь.
у Юришича мурашки побежали по спине, он резко обернулся. Там, возле стены, стоял с вытянутым лицом Ликотич, щеки у него еще сильнее запали.
Из-за угла один за другим отрешенно или с таким выражением, будто собираются тайком что-то шепнуть, а может, и донести на кого-то, высыпала группа заключенных. Словно мутный поток в дождливый день, растекались они по тюремному двору. Все устремляются к каштану, голому, без листьев. Еще в июне листья на нем пожелтели, а в июле стали опадать.
В числе первых появляется Петкович. Он идет, заложив руки за спину, и улыбается. Вот он посмотрел на писарей, улыбнулся еще шире, радостно, почти по-детски, но не проронил ни слова. Словно машинально шагает он с остальными заключенными, смешался с ними, идет туда, куда и они, прямо к каштану.
Вслед за ними плетется охранник с винтовкой на плече, высокий, крепкий, молодой. Бурмут вышагивает рядом с ним, размахивает ключами и подгоняет заключенных:
— Пошевеливайтесь! А ты, Юришич, что разгалделся? Даже в суде слышно!
Круг заключенных замкнулся и медленно завертелся. Началась утренняя часовая прогулка. Охранник стоит у ворот и наблюдает за заключенными. Протирая глаза, Бурмут присел рядом с Рашулой среди писарей. Там, наверху, он немного вздремнул и приснилось ему, что угощается дома с сыновьями, сейчас он не в духе и подумывает, как бы организовать выпивку ночью с Рашулой и писарями. Ведь Рашула еще утром ему предлагал. Но это опасно. Эх, что за жизнь, когда даже маленькое доброе дело считается злом! И, словно в этом виноваты писари, сердито кричит:
— Подонки вы! И вас бы не мешало приструнить, как тех, у каштана! Живете здесь как господа! Только галдеть умеете! Даже государственным преступникам так орать не позволено!
— Nicht zürnen[28], папашка, сефодня фаш тень рождения, — улыбнулся вроде бы сердечно Розенкранц. Пока здесь шли препирательства, он потихоньку улизнул к Бурмуту и дал ему на день рождения гульден.
— Иди к чертям, — вспомнил Бурмут про злосчастный гульден, и ему как будто полегчало. — Знаю я, вы бы хотели, чтобы у папашки почаще были дни рождения — лишь бы баклуши бить. Подонки! В канцелярию вас надо всех прогнать, на работу! Почему я должен вкалывать? — он было поднялся, но тут же снова обратился к писарям. — А что вы скажете, ребятки, о Петковиче? Вот дьявол, веревку у меня просил, ему, видите ли, надо привязать на шею голубю письмо, а голубь — далеко! Да еще вбил себе в голову, что должен быть поставлен в равные условия, как все, ходить на прогулку. Совсем человек рехнулся, tas hajst — надо доложить начальнику тюрьмы.
— Он уже знает! Не трудитесь, папашка, — загородил ему дорогу Рашула.
— Ну и что? — не успокаивается Бурмут. Гульден у него в кармане, и ему не так надо доложить о Петковиче, как на минуту смотаться из тюрьмы и опрокинуть стаканчик сливовицы. — Я свои обязанности знаю. — Он ткнул Рашулу ключами. — Следует доложить обо всем! — он заковылял к воротам, попутно рявкнув на заключенных, хотя никто в кругу не нарушал порядка. — Тихо, ребятки. Пункт десятый. Без разговорчиков гуляй!
Он вышел, а вместе с ним словно бы откатился за ворота и его крик. Двор затих. Он безмолвен, как солнечный шар, что поднялся над крышей здания на улице, ближе к свободе, и сияет на небе, точно лучисто-золотой круглый сгусток краски на голубой палитре. По другую сторону, у самого края тюремной крыши разлилось желтоватым овалом пятно, размытое с одного края лазурью. Это половина луны, задержавшаяся на небе, но уже бледнеющая и постепенно исчезающая. Кажется, там, наверху, большой медовый леденец, который под теплыми лучами солнца тает в голубизне неба, как сахар в кофе.
И граница солнечного света во дворе опускается все ниже, скользит по поленнице дров, которые понемножку подсыхают и слегка дымятся.
За курятником возле самой стены, где бак для мусора, Майдак вырыл ямку и закопал в нее канарейку, а сейчас принялся мастерить из щепок крест на ее могилку. Забыв обо всем на свете, он с головой ушел в это занятие. Мысль поставить крест воодушевила его. Он сидит на дровах, стругает щепку, влюбленно смотрит на Петковича и поминутно оглядывается, поднимает голову — интересно, как уйдет с неба луна.
Микадо-Майдаку, который когда-то на заре вдыхал запах розы, исходящей от утренней звезды, этот остаток луны представлялся ломтем дыни на широком голубом подносе. Он с удовольствием выращивает и ест дыни и этим летом велел приносить их и в тюрьму. Хотя ему очень жаль, что луна так быстро исчезает на небе, точь-в-точь ломоть дыни в голубых челюстях, он наслаждается картиной, созданной собственным воображением. На мгновение он забывает о тревоге, которая после разговора с Рашулой гложет его, стоит ему подумать о Петковиче. Умиротворенный, словно погруженный в транс, он скрепляет крестик для канарейкиной могилки.
А на крыше стоящего на улице дома, нахохлившись, греются на солнце голуби, воркуют глубоким альтом, словно выводят аккомпанемент печальной и дисгармоничной арии этого утра.
От утра до полудня
Подняв воротник пальто и сдвинув набекрень шляпу с широкими полями, благородный Петкович шагает в змеей обвившейся вокруг каштана цепочке заключенных. На лице счастливая улыбка, он что-то бормочет себе под нос, жестикулирует, как будто ведет диалог с невидимым собеседником.
В его голове зародилась приятная мысль, светлая и теплая, как этот день. Сегодня непременно придет ответ из дворцовой канцелярии. Забыл Петкович, что с этой надеждой он живет уже несколько дней. Так повторяется каждое утро, когда заключенных выводят на прогулку и когда те, для кого наступил день выхода на свободу, нетерпеливо расхаживают у ворот, ожидая вызова к начальнику тюрьмы, где их вычеркнут из списков и выпустят на волю. И сегодня какой-то молодой человек стоит у ворот. Ба, да это Юришич!
— Доброе утро, господин Юришич!
— Доброе утро, — отозвался Юришич, но Петкович уже не думает о нем.
Да, сегодня непременно придет ответ дворцовой канцелярии. Пора бы уж. Нет никаких сомнений, что в Вене обстоятельно изучили все письма, апелляции и меморандумы, которые он им послал. Они заслуживают того, чтобы их изучили. Поэтому так долго и не отвечают. Но сегодня, сегодня ответ наверняка придет. И непременно с подписью Его Величества. Сам апостольский Франц Иосиф Габсбургский благоизволит помиловать покорного раба, хорватского дворянина (Kaiserlicher Ritter, Edler von Adelige)[29] Марко Петковича из Безни и распорядится незамедлительно выпустить на свободу этого ложно обвиненного дворянина.
А потом, после выхода на свободу, Петкович сядет в свой автомобиль. «Регина, хочешь со мной?» Он отвезет ее в Вену, явится на аудиенцию к императору и попросит помиловать и его врагов, и врагов его народа. Чтобы их тоже выпустили и предоставили свободу. Зачем им страдать? Месть бессмысленна. Ваше Величество! Тюрьма не для людей, она никого не исправляет. Нет такого правительства, которое не могло бы стать достойнее, а лучше всего, когда нет никакого правительства. Я анархист, но лояльный, ибо верю, что объединение югославян возможно только под жезлом Вашего Величества.
Я лоялен, Ваше Величество, хотя я и был одним из тех, кто поднял руку на Вашего доверенного. Я этого не скрываю и не хочу лгать. Два человека убиты. Но разве бы это случилось, если бы они от Вашего имени не потворствовали тем, кто угнетал мой народ? Они были у Вас на службе, и Вы виновник их смерти. Неужели Вам нужна еще и моя? От имени народа я требую жизни и для Хорватии, и для себя. Слишком много тюрем в Вашем государстве, а это нехорошо. Мы, хорваты, мы, югославяне, хотим быть свободными!
Мы этого хотим. Кто мы? Мало тех, кто мечтает о свободе, еще меньше людей о ней говорят, и совсем ничтожна горстка борцов за нее. Большинство, может быть, даже и не думает о свободе и не знает, какой она должна быть. Главное для таких людей — собственное благополучие, и чем оно полнее, тем меньше им нужна свобода. Но они тоже недовольны, хотя волю к свободе расшевелить в них очень трудно. Их, стало быть, надо разбудить от сна. Но если им, даже избавившимся от спячки, личное благополучие важнее, чем свобода? Значит, им надо дать это благополучие, пусть даже с ущемлением свободы — свободы под скипетром императора. Так считаешь ты, Пайзл.