Евгений Федоров - Наследники
Огонек в каганце то вспыхивал, то погасал. Робкая звездочка заметно отошла от оконного проруба. Ивашка сидел на жестких нарах, повесив голову.
— Ну что загорюнился, бедун? Слушай дале! — ободряюще сказал горщик и продолжал свою бывальщину: — А в той поре, слышь-ко, из Сибири караван с царским золотом по Каме шел. Проведала о нем Фелисата и на легких стругах кинулась по следу. Под Оханском нагнала, перебила всех стрельцов, что с караваном шли. Из Оханска поспешила царским слугам помощь, Фелисата помощь отогнала, а оханского воеводу на берегу повесила. Забрала награбленное и ушла в свои потайные пещеры… Пять годков бушевала Фелисата, ни купцу, ни царскому приставу ходу на Каме не было. Ежели кого начальство либо хозяева обижали, сейчас к ней шли. Она уж разбирала спор по всей правде. Одного князя как-то за обиду крестьянскую высекла розгами, а кунгурского купца — так того вверх ногами повесила. В Сарапуле вершил всем воевода один, ладился поймать ее. Все своим служакам, приказной строке, похвалялся: «Настигну да запру ее в клетку железную!»
Прослышала Фелисата похвальбишку воеводы и сама средь темной ночи наехала к нему: «Ну, запирай, говорит, посмотрю я, как ты с бабой один на один совладаешь».
А у воеводы от страха язык отнялся. Только потому, слышь-ко, она его и помиловала. Раз узнала она, что на Чусовой появился лихой разбойник и себя за ее выдает. А разбойник-злодей этот больно простой народ обижал. Не стерпело ретивое, послала она к нему свою подручную: «Ой, уймись, лих человек, пока сердце мое злобой не зашлось». А подручная-то на беду была, слышь-ко, красавица писаная, пышная да синеокая. Разбойник не пожалел — обидел девку. Тут и поднялась сама Фелисата, повела за собой бабью вольницу и вызвала его на открытый бой. На Чусовой они и дрались. Два дня крепко бились, вода заалела от крови; на третий день одолела она злодея. Тогда собрала на берегу всех крестьянишек, кому разбойник обиду нанес, велела принести на широкий луг большой чугунный котел, связала поганца и живьем сварила его в том котле. И стали все ее бояться и уважать… И я там, слышь-ко, у ней был, мед пил, по усам текло и в рот перепало! — неожиданно оборвал свою байку старик и улыбнулся глазами. — Чур, меня ко сну клонит, старые кости гудят…
— Стой, погоди! — схватил за руку горщика Ивашка. — Не увиливай, скажи, что стало с Фелисатой-девкой?
— Что, хороша баба? — ухмыльнулся Данилка и огладил бороду. — Людская молва сказывает, под старость покаялась девка, в Беловодье ушла, там монастырь поставила и сама игуменьей стала. Другие гуторят, на Волгу ушла, Кама тесной ей показалась. А кто знает, что с ней? Может, и сейчас жива, такие могутные, слышь-ко, по многу веков живут… Ага! — кивнул старик. — Ишь ты, сверчок заиграл!..
Он улегся, укрылся тряпьем и быстро отошел ко сну, а Ивашка все сидел, думал, на сердце его кипела неуемная ненависть к Демидовым, искала выхода. Огонек мигнул и угас, в подполице заскреблась мышь, а думки, как тучки, бежали одна за другой, тревожили сердце. Полночь. На заводе ударили в чугунное било. Звук, как тяжелый камень, упал во тьму, и от края до края ее побежали круги… За оконным прорубом задернулся синий полог неба. Из темных углов казармы вылезли неясные тени. Горщик отвалился на спину и уснул…
Горюн Данилко занемог, старость да каторжная работа сломили крепкую, неподатливую кость. Горщик слег, не вышел на работу. Приказчик Селезень доложил о том Никите Акинфиевичу. Демидов нахмурился, сам наехал в рабочий закуток. Горщиков выстроил в ряд. Хозяин пытливо оглядел их.
— Притащить Данилку!
Два досмотрщика приволокли старика. Горщик опустился перед хозяином на колени.
— Почему на работу не вышел? — грозно спросил Никита.
Старик покорно склонил голову, прошептал запекшимися от жара губами:
— Хворь одолела, хозяин. Из сил выбился, видно, остатние отошли… Ох, смертушка…
— Не притворяйся, старый оборотень! — прикрикнул заводчик. — Ката сюда!
Данилка прошептал:
— Бога побойся, хозяин! Хвор я и немощен… — Глаза старика были печальны, вид — скорбный.
Демидов не отозвался. Заложив руки за спину, он не спеша прошелся перед фрунтом работных.
— Построить улицей, да по вице каждому! — кивнул Никита Селезню.
Ивашка стиснул зубы, однако вместе с горщиками построился в «улицу». Во двор въехала телега, нагруженная доверху лозняком. Рядом с ней шествовал заводский Кат — плечистый варнак с дикими глазами. В недавнюю пору привез его Демидов из отцовской вотчины — Тагила.
«Пусть привыкают к демидовским обычаям, — рассудил Никита Акинфиевич. — Холоп да беглый только боя и страшатся!»
Глядя на ката, молодой горщик весь затрепетал. Рудокоп, сосед по забою, незаметно сжал Ивашке руку, шепнул:
— Ты, парень, не трепещи. Обвыкай! Против силы не супротивься. А будешь идти поперек — ребра поломают! — Он угрюмо поглядел на Ивашку, на его чумазом лице блеснули белки глаз.
— Не буду я бить! — тихо, но решительно отозвался молодой горщик. — Пусть лучше убьют, а псом не буду!
— Ну и убьют. А ты тише!.. — предупредил рудокопщик.
Кат схватил Данилку за шиворот и одним махом сорвал ветхую, рваную рубаху; он легко вскинул старика себе на плечи и подошел к хозяину.
Рудокопам дали по лозе. Селезень, вручая вицу, поучал:
— Бей наотмашь от всей силы! Недобитое сам примешь на свою спину.
— Начинай! — нетерпеливо крикнул Никита и захлопал в ладоши: — Раз-два… раз-два…
Медленно ступая, кат пошел по живой улице. Угрюмо опустив глаза, горщики друг за дружкой наотмашь опускали вицы на костлявую спину старика. Она мгновенно очертилась белыми рубцами; они бухли, наливались кровью.
Старый Данилка незлобиво крикнул товарищам:
— Умираю, братки, не выдержу!..
Никто не отозвался. Безмолвствовал и Грязнов. Только сердце его гулко билось в тишине, словно рвалось на волю. Чем ближе размеренный шаг ката, тем сильнее стучит сердце.
Рядом послышалось сопение, медленный шаг ката оборвался подле Ивашки. Кат злобно глянул горщику в лицо:
— Ну, что не бьешь? Не задерживай!
— Не буду! Пошто над стариком издеваетесь? — истошно закричал парень и бросил вицу под ноги кату.
Полуобнаженный старик с поникшей головой вдруг ожил и простонал:
— Бей, Иванушка! Мне все едино, а тебя жаль…
На лбу у молодого горщика выступил пот. Не помня себя, он рванулся вперед, но тут дюжие приказчики схватили его за руки.
— Пусти, пусти! — кричал Ивашка. — Все равно не дамся!
Демидов подошел к нему и, не повышая голоса, сказал:
— Не дашься, супостат? Петухом запоешь! Двести всыпать!..
Схваченный, зажатый в сильных руках, горщик задыхался от переполнявшей его злобы к хозяину. Он рвался из крепких рук; сильный горщик тянул за собой приказчиков…
Между тем стоны старика становились все глуше и глуше. Когда кат вернулся тем же медленным, степенным шагом обратно по живой улице, Данилка лежал на его спине — неподвижный, молчаливый.
Палач положил тело у ног заводчика.
— Никак не выдюжил! — удивился тот. — Отошел, ишь ты! — покрутил головой Никита и перекрестился: — Прости, господи, его тяжкое ослушание… А парня проучить хлеще. Я из него вольный дух вышибу…
Ивашку вскинули на спину ката и повязали руки-ноги. Дюжие приказчики придерживали его.
Не от боли — от жгучей обиды зашлось сердце горщика: свои работные хлещут. Он вспомнил былые Данилкины наказы. «Тут, братик, слышь-ко, за каждую провинность бьют, — поучал старик. — Ежели доведется тебе, распусти тогда тело. Пусть дряблится, как кисель…»
Провели раз по живой улице — Ивашка помнил все. Второй пошли — вокруг заволоклось туманом. В третий — парень обомлел. Бесчувственного, его бросили на истоптанную землю.
— Водой отлить! — скомандовал Демидов. — Этот еще молод, оберечь надо, для шахты надобен…
Приказчики отлили Ивашку, привели в чувство. Никита пригрозил рудокопщикам:
— Вот куда болезнь влечет! У меня чтобы хвори не было!
Горщик Грязнов после боя на третий день поднялся и по приказу Селезня спустился в шахту. К телесной боли прибавилась и душевная. Узнал рудокопщик: замученного Данилку кат сволок за ноги в перелесок и зарыл без домовины, без креста в землю.
— Ровно пса! — сокрушался Ивашка.
В темные ночи тайком он сладил восьмиконечный крест и водрузил его на могиле друга. Горщик поклонился праху Данилки и затаил еще пущую злобу на хозяина.
Однажды к Ивашке в забои перевели рослого парня.
— Робь, да сторожко! — предупредил его он.
Парень молча бил породу. Ни слов, ни песен у обоих не находилось. Так прошла неделя, горщик стал привыкать к молчаливому парню… И тут стряслась напасть: тюкнул сосед в породу — под кайлой зашумело, оторвалась грузная глыба и осела рядом с горщиком, чуть не придавила его. Обозленный Ивашка поднялся, крепко зажал в руке кайлу, подполз к неосторожному рудокопу.