Чарльз Диккенс - Повесть о двух городах (пер. Бекетова)
Они говорили вполголоса, как говорят большей частью люди, совместно чего-либо ожидающие, и как всегда говорят люди, собравшиеся в темной комнате, наблюдающие наступление грозы и ждущие молнию.
На улицах заметно было торопливое движение, люди спешили укрыться в домах, пока еще не разразилась гроза; закоулок оглашался множеством шагов, шедших во всех направлениях, а между тем поблизости никого не было.
— Какая масса народу и вместе с тем какое полное уединение! — молвил мистер Дарней после минутного молчания и видя, что все прислушиваются.
— Не правда ли, как это поразительно, мистер Дарней? — сказала Люси. — Я иногда сижу здесь по вечерам, и мне начинает чудиться… впрочем, сегодня все так темно и торжественно, что даже и такие глупые фантазии заставляют меня вздрагивать…
— Что же, и мы будем вздрагивать. Можно узнать, в чем дело?
— Вам это покажется сущим вздором. Подобные фантазии, я думаю, производят впечатление только на тех, кому они приходят в голову, другому они не передаются. По вечерам я иногда сижу здесь одна, прислушиваясь к этим отголоскам, и мне все кажется, что я слышу шаги людей, которые постепенно будут вступать в нашу жизнь.
— Коли так, много же народу ворвется в нашу жизнь! — промолвил Сидни Картон свойственным ему угрюмым тоном.
Шаги слышались без малейшего перерыва, и торопливость их все усиливалась. Закоулок был переполнен этими отголосками: казалось, что некоторые раздаются под самым окном, другие даже в комнате, одни приближались, другие удалялись, иные вдруг останавливались: все это происходило в дальних улицах, а тут никого не было.
— Как же, мисс Манетт, все эти шаги предназначены вступать в жизнь всех нас сообща или мы должны поделить их между собой?
— Не знаю, мистер Дарней. Ведь я же вам говорила, что это моя глупая фантазия, и вы сами на нее напросились. Когда она пришла мне в голову, я была совсем одна, и мне казалось, что это шаги людей, которым суждено играть роль в моей жизни и в жизни моего отца.
— Я принимаю их и в свою жизнь, — сказал Картон, — ни о чем не расспрашиваю, никаких условий не ставлю. Мисс Манетт, слышите, какая толпа врывается в нашу жизнь?.. Я даже вижу ее… при свете молнии!
Последние слова он произнес после того, как блеснула ослепительная молния, осветившая его фигуру у окна.
— А теперь я их слышу! — прибавил он, когда грянул гром. — Вон они идут… бегут, разъяренные, буйные!
Эти слова относились к шуму и гулу проливного дождя; заставившего его замолчать, потому что все равно нельзя было сквозь этот шум расслышать человеческий голос. Вместе с ливнем разразилась страшнейшая гроза, сверкала молния, грохотал гром, дождь лил как из ведра, и продолжалось это без перерыва до восхода луны, которая показалась после полуночи.
Большой колокол Церкви Святого Павла пробил час пополуночи, и звук этот гулко прокатился в очищенном воздухе, когда мистер Лорри направил свои стопы в обратный путь к Клеркенуэлу в сопровождении Джерри, с фонарем и в высоких сапогах. Между предместьями Сохо и Клеркенуэлом немало было улиц совершенно пустынных, и мистер Лорри, побаиваясь разбойников, всегда запасался провожатым в лице Джерри; в обыкновенное время, впрочем, он уходил из дома доктора двумя часами раньше.
— Вот погодка-то разыгралась сегодня, — говорил мистер Лорри. — Знаешь, Джерри, в такую ночь, говорят, покойники встают из могил.
— Не видал я таких ночей, — ответствовал Джерри, — и кто там встает или не встает, мне это ни к чему.
— Спокойной ночи, мистер Картон, — сказал мистер Лорри.
— Спокойной ночи, мистер Дарней! Доведется ли нам пережить вместе еще другую такую же ночь!
Может быть, и доведется. Может быть, они увидят еще и те скопища людей, которые с ревом и шумом ворвутся в их жизнь.
Глава VII
ГОСПОДИН МАРКИЗ В ГОРОДЕ
Светлейший герцог, один из самых важных и влиятельных придворных сановников, назначил у себя прием два раза в месяц, в собственном своем огромном дворце. Сам герцог изволил пребывать во внутренних покоях, на которые многочисленные почитатели, толпившиеся в анфиладе парадных зал, взирали как на некое святилище. Его светлость собирался пить утренний шоколад. Он имел способность многое глотать совершенно свободно (злые языки утверждали даже, что он скоро проглотит всю Францию), но утренний шоколад не иначе мог найти доступ в глотку его светлости как с помощью четырех дюжин молодцов помимо повара.
Да, для того чтобы шоколад имел счастье проникнуть в уста светлейшего герцога, нужно было содействие четырех человек, из которых главный носил не иначе как двое золотых часов в карманах в подражание скромному и благородному обычаю, введенному в моду самим светлейшим герцогом. Один лакей нес в святилище кувшин с шоколадом; другой все время размешивал и вспенивал этот шоколад особым инструментом: третий подавал любимую салфетку монсеньора; четвертый (тот, что с двумя золотыми часами) наливал шоколад в чашку. Герцог никак не мог обойтись без этих четырех должностных лиц при питье шоколада, чтобы не уронить своего достоинства перед небожителями, вероятно, с умилением взиравшими на него с небес; если бы ему пришлось пить шоколад с помощью только трех человек прислуги, он бы считал свой фамильный герб опозоренным, а если бы при нем осталось лишь два лакея, он бы не мог этого пережить.
Накануне вечером герцог присутствовал на маленьком ужине, где было также театральное представление, состоявшее наполовину из восхитительной комедии, наполовину из прекрасной оперы. Герцог почти все свои вечера проводил на таких маленьких ужинах, и всегда в наилучшем обществе. Он был до того тонко воспитан и так восприимчив, что, когда занимался скучными вопросами государственного управления или государственными тайнами, он гораздо более внимания уделял опере и комедии, нежели нуждам всей Франции. По всей вероятности, это было чрезвычайно лестно для Франции, как было бы лестно и для всякой другой страны в подобных обстоятельствах, чему примером могла служить Англия в былые — увы! невозвратные — дни развеселого Стюарта [20], который продал ее.
Насчет общего хода государственных дел герцог держался того поистине благородного воззрения, что пускай все идет своим порядком; в частности же, он был того, не менее благородного, мнения, что все должны плясать под его дудку, подчиняться его власти и набивать его карманы. О своих удовольствиях вообще и в частности герцог благородно полагал, что мир на то и создан, чтобы доставлять ему удовольствия. Его девизом был библейский текст с одной маленькой поправкой, а именно: «Земля и все ее сокровища принадлежат Мне, — сказал владыка».
Однако постепенно оказалось, что как в частные, так и в общественные дела его светлости вкрались некоторые вульгарные непорядки, и для устранения оных герцог поневоле должен был породниться с откупщиком. Это было необходимо по двум причинам: во-первых, касательно общественных финансов — герцог ни с какой стороны не мог подступиться к ним, и, следовательно, надо было иметь под рукой такого человека, для которого общественные карманы были бы доступны; во-вторых; в частности, герцог знал, что откупщики бывают очень богаты, а сам он, благодаря пышности и роскошеству своих предков, становился беден. На этом основании герцог распорядился взять из монастыря свою сестру, покуда ее не успели еще облечь в монашеский костюм (самое дешевое одеяние для девицы знатного происхождения); и выдал ее замуж за очень богатого откупщика совсем незнатного рода.
Этот самый откупщик, имея в руке присвоенный его званию жезл, увенчанный золотым шариком, находился теперь в числе избранной компании лиц, ожидавших в парадных залах выхода его светлости, и вся присутствующая публика очень низко кланялась откупщику, за исключением только тех существ высшей породы, которые от рождения принадлежали к светлейшей фамилии герцога: эти существа — в том числе и его собственная жена — смотрели на него свысока и обращались с ним очень презрительно.
Откупщик жил великолепно; держал тридцать лошадей на своей конюшне, двадцать четыре лакея сидели у него в передней, шесть горничных состояли в услужении у его супруги. Но так как его ремесло в том и состояло, чтобы грабить и обирать всюду где можно, этот откупщик, независимо от вопроса о том, насколько его брачные отношения были полезны для общественной нравственности, был по крайней мере самым реальным лицом из всех лиц, ожидавших сегодня в парадных залах выхода его светлости.
Красивое зрелище представляли эти залы, убранные и разукрашенные всем, что мог придумать наиболее богатого и изящного утонченный вкус того времени; но было в них что-то ненадежное, непрочное, хрупкое. Если посмотреть на него с точки зрения тех пугал в лохмотьях и ночных колпаках, которые ютились на другом конце города и даже совсем недалеко отсюда, так что сторожевые башни собора Парижской Богоматери, стоявшие на полдороге от одних к другим, могли с одинаковым удобством созерцать их единовременно, — прочность всей этой роскоши казалась еще более сомнительной, только в доме герцога никому не было до этого ровно никакого дела. Тут были военные чины, не имевшие никаких сведений по части воинского искусства; гражданские чины, не имевшие понятия о гражданских делах; морские чины, в глаза не видевшие ни одного корабля; духовные лица с самыми светскими наклонностями, с полным отсутствием совести, с медными лбами и чувственными глазами, распутные на словах и еще более распутные на деле. Все они и каждый из них были совершенно непригодны для того дела, к которому были приставлены, все лгали и притворялись, будто на что-то годятся, но все более или менее принадлежали к тому кругу, где вращался светлейший герцог, а потому им раздавали все общественные должности, сопряженные с какими-либо доходами и привилегиями. Таких лиц можно было насчитать многие десятки среди упомянутого общества. Немало тут было и таких, которые ничем не были связаны ни с герцогом, ни с государством, ни с каким путным делом в мире, — люди, которые всю свою жизнь шли окольными путями к самым скверным целям. Были тут доктора, составившие себе крупное состояние изобретением легких и верных лекарств от небывалых болезней; они вертелись среди придворной знати и с улыбкой старались почаще попадаться на глаза своим важным пациентам. Были тут господа, изобретавшие всевозможные средства для врачевания маленьких невзгод, от которых страдало государство: одно только средство никогда не приходило им в голову, а именно серьезно приняться за дело и вырвать с корнем хотя бы одно из общественных зол. И они тоже расхаживали по этим залам, излагая свои вздорные проекты каждому, кто только расположен был выслушивать их. Тут же были неверующие философы, пытавшиеся перестроить мир словами и воздвигавшие вавилонские башни из карточных домиков с намерением долезть до неба; они беседовали, с неверующими химиками, которые только о том и думали, чтобы превращать в чистое золото всякие другие металлы. Тут были изящнейшие джентльмены самого тонкого воспитания, которое в те замечательные времена (как и поныне) состояло в том, чтобы пропитать человека глубочайшим равнодушием ко всем естественным человеческим интересам. И эти отборные экземпляры человечества находились в залах его светлости, являя собой образцы изящной расслабленности. Каждый из них имел в высшем кругу парижской знати собственный отель, где проживало его собственное семейство; но среди ангелов этой высокой сферы едва ли нашлась бы хоть одна жена, которую по общему виду и манерам можно было признать за чью-нибудь мать. В числе приспешников, ожидавших выхода его светлости, немало было шпионов; они составляли, в сущности, добрую половину всей компании, однако и им не удалось бы отыскать в тогдашнем семейном доме ни одной матери. И в самом деле, произвести на свет какого-нибудь несносного пискуна еще не значит быть матерью, и вообще в модных кругах того времени это был вовсе не модный титул. Несносные пискуны отдавались на попечение крестьянских баб, которые их выкармливали и воспитывали, а в обществе нередко встречались шестидесятилетние бабушки, которые все еще кокетничали, наряжались, как двадцатилетние, и разъезжали по маленьким ужинам.