Мария Марич - Северное сияние
— Перестаньте лгать. Ваши отношения с Пушкиным — не шалость. Вы слишком опытны в таких делах!
— О, как меня оскорбляют! — истерически воскликнула Аглая. — Мой бедный отец… Если бы он слышал…
— Ваш отец, промотавшийся кутила, рад был сбыть вас с рук любому жениху, а не то что мне, Давыдову!
— Александр! — умоляюще протянула руки Аглая.
Александр Львович отвернулся от нее так быстро, что тяжелые кисти его халата, взлетев, ударились о голое Аглаино плечо. Она потерла ушибленное место и, натянув на плечи кружевной пеньюар, испуганными, заплаканными глазами следила за грузной фигурой мужа.
— Даю три дня на сборы, — бросил он, — в воскресенье мы уедем в Петербург.
Аглая едва сдержала радостное восклицание и только с робостью спросила:
— А наша дочь?
— Ей здесь будет лучше.
— Нет, нет, — загорячилась Аглая, — Адель мы возьмем с собой.
Давыдов, заложив руки за спину, остановился против жены.
— Я никак не могу решить, чего в вас больше: распущенности, наглости или глупости, — проговорил он, не сводя с нее тяжелого взгляда. — Вы ревнуете к Пушкину нашу девочку…
— К этому самонадеянному мальчишке! — возмутилась Аглая.
«Я многое отдал бы, чтобы этот „мальчишка“ не был Пушкиным», — подумал Давыдов, снова принимаясь шагать по спальне.
У него в кармане лежала эпиграмма Пушкина на Аглаю. Вчера вечером, взяв по привычке французский роман, чтобы просмотреть несколько страниц перед сном, Александр Львович обнаружил в книге этот злополучный листок. Давыдов сознавал, что в эпиграмме не было клеветы, и не чувствовал гнева против ее сочинителя. Но чем дольше шагал он по спальне, тем большая ярость закипала в нем против спокойно спящей жены. Он несколько раз останавливался возле кровати и смотрел на Аглаю. И ему казалось, что она и во сне улыбается своей дразнящей улыбкой, что поза ее слишком фривольна, что и ночной чепец у нее такой, какие носят парижские кокотки.
Сжав кулаки, он заставлял себя вновь и вновь до самой зари удерживаться от того, чтобы не разбудить жену. Но утром, как только он услышал ее грассирование: «Bonjour, mon ours» note 17, — весь его напряженно сдерживаемый гнев прорвался.
Он резко отшвырнул протянутые с сонной негой полные руки и осыпал жену грубыми ругательствами, мешая французские с русскими, забывая, что она не понимает по-русски.
Но по выражению его лица Аглая видела, что ее оскорбляют. Глаза ее, еще по-сонному томные, налились слезами. Она вскочила с постели и всю ссору просидела в одном кружевном пеньюаре, прикрыв голые колени ног ковриком из белого меха.
Она злилась на мужа, злилась на Пушкина за то, что он совсем не тот рыцарь, какого она ожидала найти в каждом новом поклоннике. Злилась на всех русских и на все русское, сложное и непонятное, о чем только можно было догадываться и что никак не умещалось в ее пустой головке…
Как только Александр Львович, стукнув дверью, вышел из спальни, и его тяжелые шаги затихли, Аглая быстро пересела к туалетному столику и с беспокойством впилась в свое отражение.
Она провела пальцами у глаз, потом потерла покрасневший нос.
«Конечно, от слез портится кожа, — вздохнула она. — В Петербурге, прежде всего, заеду к Полине Гебль. Она знает чудесный крем. А жаль, что из-за того, что Александр так рассердился, мне не удастся побывать в Киеве на свадьбе у Marie. Впрочем, это не будет веселая русская свадьба. Marie так грустна. Она совсем не влюблена в этого генерала Волконского. И я тоже терпеть не могу таких слишком умных, слишком серьезных и слишком воспитанных мужчин».
Когда в спальню вошла Клаша с кофе и сухариками, обсыпанными строганым миндалем, Аглая, стоя перед зеркалом, расправляла голубой бант на пеньюаре и весело мурлыкала шансонетку.
— Eh bien, comment ca va? note 18 — встретила она Клашу.
— Сава хорошо, — улыбнулась девушка и, поставив серебряный поднос с завтраком на круглый столик, стала прибирать комнату.
Смакуя душистый кофе, Аглая рассматривала свежее остренькое личико Клаши, следила за легкими ее движениями.
«И зачем этой девчонке такие маленькие стройные ножки, — думала она, — зачем ей эти золотистые завитки на затылке?»
Аглае очень хотелось поболтать с Клашей, поделиться радостью — тем, что наконец-то она, Аглая, уезжает из этого захолустья, из этой деревенской Каменки в блестящий Петербург. И ей было очень досадно, что Клаша не понимает по-французски.
«Ужасная, ужасная страна! Чтобы горничные не говорили по-французски!»
В бильярдной, у окна, из которого была видна на берегу Тясмина новая мельница с белыми колоннами, стояла Маша Раевская. Ее пальцы быстро перебирали бахрому накинутой на плечи бабушкиной кашемировой шали.
Бросив на зеленое сукно бильярдного стола перчатки и шляпу, Пушкин, уже одетый по-дорожному, исподлобья пристально смотрел на Машу.
— Горше всего, — волнуясь, говорила она, — что ведь вы, Александр Сергеич, несравненно лучше того, чем показываете себя в подобных произведениях. Так зачем же, зачем вы…
Пушкин сокрушенно вздохнул:
— Поймите же, Мари, что проклятая эпиграмма эта не должна была попасть в ваши руки, а тем более Александру Львовичу. В дружеском обращении я предаюсь резким и необузданным суждениям, но когда б вы знали, как мне нестерпимо досадно, что со мной поступают, как с умершим. Мои стихи — моя бедная собственность. Зачем же друзья мои самовольно распоряжаются ими?
Горечь и раздражение звучали в голосе Пушкина. Его утомленное бессонницей лицо было бледно и уныло.
— Прощайте, Мари, — после долгой паузы тихо сказал он.
Маша подняла на него большие черные глаза и протянула руку.
— Увидимся ли? — нежно пожимая холодные тонкие пальцы, спросил Пушкин. — Нынче я уезжаю в Кишинев. Куда ушлют оттуда и когда — не знаю. А вы скоро едете в Киев… Там вас ждет счастье. Не так ли?
Маша глубоко вздохнула.
Пушкин, еще на одно мгновенье задержав ее руку, прикоснулся к ней горячими губами. Потом, выпрямившись, схватил со стола шляпу и перчатки и быстро вышел.
Бильярдный шар, задетый его резким движением, медленно покатился по столу и, столкнувшись с другим, остановился.
Маша глядела на него полными слез глазами.
У крыльца звякнул и залился колокольчик.
Смахнув слезы, Маша бросилась наверх, в комнату бабушки, но, когда выглянула в окно, во дворе, кроме казачка Гриньки и двух девушек, несущих на коромыслах тяжелые ведра, уже никого не было.
А через несколько минут из-за поворота показалась неуклюжая кишиневская колымага. Серая накидка пушкинской шинели, поднятая ветром, прикрыла его плечи и голову.
Кучер высоко занес кнут, и прыгающая на скверных рессорах колымага скрылась за косогором…
16. На берегу пруда
Князь Федор позвонил. Вошел Кузьма, как всегда босиком, потому что князь требовал, чтобы слуги по утрам показывали ему, что не только руки, но и ноги у них чисто вымыты.
— Зови Николашку да скажи, чтобы бритвы были остры, а то я его самого топором брить прикажу!
Кузьма молча поклонился.
Князь требовал, чтобы люди только отвечали на вопросы, и нарушителей этого приказания жестоко наказывал.
Был среди княжеской дворни печник Епифан — немой старик.
Ходил слух, что в молодости он был барским камердинером, но проболтался однажды покойной княгине о том, чего жене знать не полагалось. Разгневанный князь приказал мяснику отрезать Епифану язык — в-назидание другим болтунам. Ходил будто Епифан в столицу жаловаться на такое жестокое самоуправство, да кто мог и кто не побоялся бы понять немого крепостного человека знатного вельможи — князя Федора?
Страшным призраком кары за болтливость бродил с тех пор по усадьбе немой Епифан.
«Скотина должна быть бессловесной, — решил князь, — а по мне холоп — та же скотина, только выучившаяся ходить на задних ногах».
И в те недели, когда он приезжал в свою вотчину, с полей не доносились протяжные, меланхолические песни украинских косарей и жниц. Тишина склепа разливалась и по огромному барскому дому, и по роскошному саду, и по тенистому парку с античными статуями и затейливыми беседками.
Немой, мрачный Епифан, набрав за пазуху камней, бродил в предзоревые часы по аллеям сада и сгонял с обрызганных росой кустов поющих соловьев. Его старые глаза не могли видеть звенящего в вышине жаворонка, но Епифан швырял камни в само пламенеющее небо…
Кузьма вернулся с парикмахером Николашкой и, раскрыв «Историю» Карамзина, ждал приказания начинать чтение.
Князь любил, чтобы во время бритья ему читали вслух. Но на этот раз он словно забыл о Кузьме. Задумался и не видел, как неотрывно следил Кузьма за лезвием бритвы, легко скользящим по сизой княжеской шее.
— Кузьма! — вдруг громко позвал князь.
Кузьма вздрогнул так, как будто его поймали за преступным делом.