Александр Солженицын - Красное колесо. Узел II. Октябрь Шестнадцатого
А на другой день, в среду, радость: ясное-преясное солнышко! Какое наслаждение, какая надежда: Бог поможет нам выйти и из этого положения! Быть может, с этой перемены погоды всё и станет лучше, знак! И ещё одна радость, знак: установили, наконец, прямую телефонную связь со Ставкой, и с той стороны подошёл к телефону Бэби, – но так плохо, так издалека, неясно, ничего не разобрать.
Всё – в солнце, и дурные вести от заседания Думы во вторник, какая-то грязная речь Милюкова – как бы растаяли, показались совсем несерьёзны.
А Штюрмер этим заседанием был очень расстроен: Дума и не хочет слышать ни о какой законодательной работе, а вся обратилась к борьбе с правительством; и не указывает, что же именно плохо, а – “мы или они”, свалить правительство и заменить своими! Это во время такой войны, безумцы! Дать им самим ставить и снимать министров – это будет гибелью России. Все на этом помешались – но этого не давать!
И от чего ещё приуныл Штюрмер, что на этом думском заседании ему самому досталось, бедному: Милюков объявил его взяточником, изменником – и прямо сослался на Бьюкенена, а Бьюкенен промолчал! какая подлость от союзного дипломата. Хотя не такой болтун и глупец, как французский посол, но тоже неумный, а главное надменный, и очень дерзко стал разговаривать с Государем, выставляет требования.
И вот, не имея возможности затронуть престол, напали на беззащитного старика – и Штюрмер терзается, что он стал причиной всех этих неприятностей для Государя. Он хотел протеста ото всего правительства – министры уклонились, пусть старик выпутывается сам. Штюрмер считает, что Родзянку следовало бы лишить придворного мундира за то, что он не остановил, когда в Думе инсинуировали. Он поручил Фредериксу, как министру Двора, сделать выговор Родзянке, но Фредерикс по глубокой старости ничего не понял и не то написал. Итак, получилось безвыходное положение: министру-председателю нет защиты от клеветника. И остаётся подавать в суд как частному гражданину.
Правда, от правительства пошли выступать в Думу Шуваев с Григоровичем – но всё смазали, взяли неверную ноту: как бы отгораживались от остального правительства, заискивали перед Думой. А Шуваев сделал и гораздо хуже: в кулуарах пожал руку Милюкову, который только что выступал против нас.
Нет, Шуваев – мешок, не годится. Ах, как нужен на место военного министра – истинный джентльмен Беляев!
Пусть! Левые в ярости, потому что всё ускользает из их рук: они видят, что создаётся, наконец, твёрдое правительство – и им тогда ничего не взять. Пускай кричат, а мы покажем, что не боимся и тверды. Думцы отвратительны из-за своего отношения к России: как они вредят ей и совсем не думают о ней.
Грустно убеждаться, что у злонамеренных людей бывает больше храбрости и подвижности, и они больше успевают, чем мы.
Но нужно предвидеть, а не спать, как в России это обыкновенно делается. На самом деле всё идёт к лучшему. Хотя и медленно, но верно всё улучшается.
Тут получилась беда с этой продовольственной переменой у Протопопова. Штюрмер находит Протопопова суетливым, а особенно теперь, после этой резкой переменчивости. О нет, Протопопов – не суетлив, это Штюрмер мешкает, не умеет ответить врагам быстро и своих министров не держит крепко в руках. Нет, Протопопов – спокоен, хладнокровен, а главное – предан, честно за нас и благоговеет перед Другом. Но, конечно, эта быстрая путаная перемена с продовольствием измучила и государыню; обескуражился и Государь, а он, отдалённый расстоянием, одинокий, хрупок, таких колебаний ему не надо испытывать. Но не огорчайся! – слала она ему вдогонку, – первое решение было правильно, и оно скоро осуществится.
При таких напряжённых событиях особенно поддерживали государыню встречи с Другом, часто – и по два раза в неделю. В эту среду вечером в маленький анин домик Друг пришёл с епископом, был настроен возвышенно и великолепно, говорил спокойно. Только очень огорчался, что едет в Ставку Николаша – впервые после своего смещения. Николаша – это злой дух. И раздражён был Друг – на Протопопова: прямо назвал, что он отказался от трусости и откладка с продовольствием на две недели – просто глупая, никакого смысла не имеет. Из-за Думы же Друг не слишком волновался: она всегда кричит, что бы там ни было и как ни поступи. Сухомлинова – освобождаем, это хорошо. А вот с Рубинштейном? Государь всё не слал освободительной телеграммы. Он опять там засомневался? Ему наговорили в Ставке что-нибудь другое? Почему он медлит? (Со многих сторон обращались к государыне о спасении Рубинштейна.)
Во всём происшедшем отчасти и сам виноват Штюрмер: он чего-то испугался, целый месяц не видел Друга, вот и потерял точку опоры. А правильно Друг говорил и раньше: довольно со Штюрмера, что он председатель, не надо ему было брать министерства иностранных дел, с этого и пошла главная травля. Сейчас Друг думал так: иностранные дела Штюрмер пусть уступит. А самому – заболеть недели на две, пока Дума искричится, пойти как бы в короткий отпуск, – в отпуск, но ни в коем случае не в отставку! – он преданный, честный, верный человек, и тихо вернётся, как только в Думе будет перерыв. А пока его заменит по закону старший из министров – Трепов. (И Штюрмер научит его, что надо оберегать Друга).
Если б не было над государыней мудрости Друга – всякое могло бы случиться. Он – скала веры и помощи.
Конечно, к Трепову ей невозможно будет иметь такого чувства, как к Горемыкину или Штюрмеру. Те – из прежнего, хорошего сорта людей, и любили государыню, и приходили к ней по всякому тревожному вопросу. А Трепов – жестокий человек, не любит её и не верит Другу, работать с ним будет трудно.
Но ведь только на время! И Штюрмер, и Протопопов, конечно, останутся на местах. Так мало честных людей! – найдя, наконец, преданных, – за них уже надо держаться всеми силами. От нас хотят отобрать всех преданных и добросовестных – и заменить сомнительными личностями Думы, не годными ни к чему. Нет, дело не в смене отдельных людей – спор идёт о престиже монархии. Они не остановятся ни на ком отдельном, они будут заставлять уходить одного за другим, – а потом и саму царствующую чету!
Оставались уже считанные дни до следующей поездки государыни в Ставку – но бурные дни, и при таком думском нажиме государыня очень опасалась, чтоб именно за эти дни Государя не совлекли, не заставили уступить. И каждый день с новой изобретательностью и новой убедительностью она исписывала страницы писем, ещё по-новому помогая укрепиться супругу, ещё от новых опасностей оберегая его.
Отправила лучшие из своих убеждений, дотягивая может быть роковую неделю, – а взамен получила сегодня в пятницу письмо со вложением: великий князь Николай Михайлович, который зачем-то приезжал к Государю во вторник (зачем? так и сжималось сердце, что здесь – новое зло!), не только брался внушать Государю, но ещё оставил мерзкое письмо, – и Ники, в среду подозрительно обминув всё событие, в четверг вложил это письмо прочесть государыне самой, – и теперь оно обжигало ей руки.
Старый ничтожный болтун! мерзкий, гадкий человек! Что он нёс – против жены своего императора, да ещё во время войны, – это гнусная мерзость, предательство! Он и все двадцать два года ненавидел государыню и дурно отзывался о ней в клубе, его речами возмущаются даже посторонние люди, он – воплощение всего низкого, ему невыносимо, что с мнением государыни начинают считаться. Как легко учить со стороны, не неся бремени и ответственности!
Закурила, хотя от этого расширялось сердце.
Не к этому ли был сон с отрезанною рукою?
Два дня постоявшая погода в пятницу опять помрачнела и угнетала страшно.
Ранило её больше всего – что за Николаем Михайловичем безусловно стояли государева мамаша и сестры, которые тоже наслушались сплетен, – они несомненно одобряли его! Ранило её то, что Ники во время разговора – не остановил этого оскорбительного болтуна (а даже может быть в чём-то был им и поколеблен?).
Почему ты ему не сказал, что если он ещё раз коснётся меня, – ты сошлёшь его в Сибирь, ибо это уже граничит с государственной изменой? Мой дорогой, ты слишком добр. Я – твоя жена, и они не смеют. Как он смеет говорить тебе против твоего Солнышка? Даже частный человек ни одного часа не стал бы переносить таких нападок на свою жену! Для меня это трын-трава, меня не трогают эти мирские вещи и мелкие гадости, – но мой муженёк должен был бы за меня заступиться. Многие думают, что тебе всё равно.
Гадкие люди повсюду трепали имя государыни. Она получала самые отвратительные анонимные письма. Столбами поднимались миазмы и микробы из Петрограда и Москвы. Далеко не все подробности злословия докатывались до августейшей четы, но воспламениться можно было и от того, что доводилось слышать. Императрицу, англичанку по воспитанию, какие-то скоты звали “немкой” (как когда-то “австриячкой” несчастную Марию Антуанетту, или как будто хоть одна царица в России за последние два столетия была русская!). А теперь, в разгар войны, связывали это едва ль не с изменой России! Божьего человека сделали символом ненависти образованного русского общества, которое само не понимало четвёртой части того, что читало. В гнилых столицах об императорской чете говорили с полной распущенностью. Сперва Государыня и Государь надо всеми этими слухами просто смеялись: кто против нас? петроградская кучка аристократов, играющая в бридж и ничего не понимающая в России. Да ещё пока идёт великая война – обращать ли внимание на ничтожную клевету? Всё это злословие (уже перекинувшееся и к иностранным послам!) побуждало только ещё тесней замкнуться в своей семье, никого не видеть и не слышать.