Вечная мерзлота - Виктор Владимирович Ремизов
Коля был в школе, они лежали в постели, голова Аси покоилась на плече мужа.
— Я видела у тебя игрушку — зеленая елочка из картона. Это ведь с той нашей елки!
Горчаков скосил на нее глаза, вместо ответа чуть притянул к себе.
— Значит, ты помнил о нас?
Георгий Николаевич молчал, пошарил рукой папиросы, но не нашел:
— Я стоял на стуле у елки, а ты подавала мне эту игрушку... и они позвонили. Я не успел ее повесить, зажал в кулаке, а потом нечаянно положил в карман.
— И ты ее сохранил?
— Лагерный человек очень суеверный... терял несколько раз... но находил.
Ася нашарила его руку, погладила.
— Как ты играла вчера? — Горчаков сел, высматривая папиросы.
— Хорошо. Здесь милейшая, очень непосредственная публика. А ты совсем не хочешь? Это ведь можно устроить, заключенные тоже участвуют...
— Ася, не будь наивной! Это чудо, что нас еще никто не заложил! — он недовольно нахмурился и достал папиросу. — Я совершенно забыл рояль, у меня нет ни рук, ни желания. И потом, я никогда не понимал самодеятельности.
— А то, что ты фельдшер, это не самодеятельность?
— Да, но... — он пожал плечом.
— Прости, мне правда трудно представить Георгия Николаевича Горчакова фельдшером. — Она потянула его за руку. — Ты так и не рассказал, кстати...
— Это не быстро получилось.
— Ты уже говорил, что не быстро, не кури, иди сюда. — Она уложила его и снова устроилась на его руке. — Ты сказал, что начал учиться во время этапа...
Горчаков задумался, покосился на жену, на отложенную папиросу:
— Ну да, в сороковом, нас везли на Колыму. Я оказался в одном вагоне с ленинградским доктором Адамом Станиславовичем Пашковским. Он был старый, тертый уже зэк. Вот он мне как-то и говорит под неторопливый перестук колес: молодой человек, у вас нет хорошей лагерной профессии, почему вам не поучиться медицине? Делать было нечего, я склеил тетрадку из чего было, в основном из пачек от махорки, и стал записывать «лекции». Симптомы — лечение. Все основные лагерные болячки он мне кратко и точно описал, у меня та тетрадка до сих пор цела... — Горчаков замолчал, вспоминая далекого человека. — На владивостокской пересылке, она была огромная — целый город, распределяли по специальностям. Комиссия сидела за столами, на них таблички с профессиями: водители, электрики, медики... Я набрался наглости и подошел к медикам. Там был фельдшер, который немного больше моего знал, и я ответил на его вопросы, даже латынь употребил. Так в моем формуляре появилась запись — фельдшер. В Магадане уже, на пересылке, развод на работу — а меня не берут ни в какую бригаду — в формуляре стоит «фельдшер»! Я опять обнаглел, пошел в столовую и получил свою миску баланды и селедку. Помню, был ужасно горд!
— Чем?
— Как чем?! Не работал, а получил еду! Я тогда совсем этого не умел, а это в лагере большая доблесть. Но потом сам пошел в медпункт, и меня в ту же ночь послали на санобработку.
— И ты начал работать с такими «знаниями»?
— Ну да, — улыбаясь, вспоминал Горчаков. — Пришел новый этап, людей загоняли в баню, снимали волосы... Старший фельдшер распорядился, чтобы я простерилизовал шприцы, всем должны были делать уколы. Я налил воду в стерилизатор и поставил на огонь. Когда вода закипела, все шприцы полопались.
Ася повернулась, не понимая.
— Шприц стеклянный, поршень металлический — нельзя было кипятить вместе, я не знал, — усмехнулся Горчаков. — Шприцы были страшный дефицит, на другой день меня убрали из медпункта на общие работы. Но забыли вычеркнуть из формуляра! Везение в лагере большая вещь! — Он хитро улыбался. — На общих я довольно быстро дошел, попал в больницу с весом пятьдесят шесть килограмм, а там опять увидели, что я фельдшер. Когда поправился, оставили санитаром в инфекционном отделении. Я стал читать книги по медицине, но проработал недолго. Пообещали зачеты — год за три, и я согласился на должность инженера шахты.
— Про инженера я помню, а про фельдшера ты не писал. — Она рассматривала его лицо, погладила перебитый нос, рваный рубец на нижней губе.
— Это здесь, в Игарке получилось... — Горчаков замолчал, вспоминая. — У меня уже был двадцатипятилетний срок, и я понял, что я здесь навсегда. Стал жить как-нибудь, однажды лежал в лазарете с воспалением легких, выздоравливал, и тут урки в одном лагере устроили бучу. В зону вошли автоматчики и стали стрелять без разбору через стенки палаток. Было много раненых, Богданов трое суток работал в операционной. Я стал помогать, и он меня заметил, оставил ночным санитаром. Я ему по-честному рассказал, какой я «фельдшер». Тогда он дал мне книжки, ночью я работал санитаром, а днем учился, у него спрашивал... Мне уже и самому стало интересно, и он ко мне почему-то серьезно отнесся — на фельдшерские курсы отправил.
— Это у тебя от колючей проволоки? — Ася трогала рассеченную бровь и ниже глаза незагорающий выдранный когда-то кусок кожи. — А почему к тебе нельзя относиться серьезно?
Горчаков помолчал, глядя в потолок, отстранил ее руку и нащупал папиросы на столе.
— Лагерь — безликая масса. Через хирурга Богданова прошли тысячи людей. У него золотые руки, но за глаза его зовут «мясник». Для нелагерного человека он безобразно циничен. И конечно, он никого вокруг себя не видит. Здесь только так и можно...
Рассказанное Горчаковым роилось над ними, но не складывалось в картины жизни. Ей никогда не представить было его доходягой, его работы и лагеря, как и ему — ее московских мытарств.
— Тебе в этом году пятьдесят, мне сорок... мы порознь прожили жизнь... — она вздохнула, — мне все не верится, что я здесь. А иногда гляжу на тебя и чувствую, что мы зря приехали...
— Ты