Барбара Хофланд - Ивановна, или Девица из Москвы
Хотя мне не хотелось открывать место своего пребывания, я все-таки чувствовала, что его услужливость дает ему право на мое доверие. Кроме того, я понимала, что он мог просто послать кого-то из своих людей проследить за мной. Поэтому все ему рассказала, а затем удалилась, горя желанием вернуться прежде, чем понадоблюсь дедушке, — что, к счастью, и удалось.
На следующий день мой новый знакомый появился в лазарете и, отведя меня в сторону, с выражением глубокого почтения сообщил, что исполнил мою волю, но умолял никогда не упоминать об этом обстоятельстве в лазарете, поскольку, хотя и может положиться на преданность своих людей, не отваживается подвергать себя гневу со стороны иностранцев, который наверняка навлечет на себя, если это дело раскроется.
Я с соответствующей теплотой и благодарностью пообещала хранить тайну.
«Примите в ответ и мое обещание, — сказал он. — Будьте уверены в том, что я скорее расстанусь с жизнью, нежели решусь каким-то образом навредить вам».
Я удивилась и сказала: «Не понимаю, что вы имеете в виду».
«Я имею в виду лишь то, что мне известно, что вы дочь графа Долгорукого, а так же то, — добавил он дрогнувшим голосом и со взглядом, полным сочувствия, — что у вас много врагов, что вы — в опасности».
Как странно то, что меня мог встревожить такой намек! Чего мне, живущей в окружении нищеты, лишенной какого бы то ни было комфорта и надежд, желать в жизни или почему бояться смерти? Как часто я роптала на то, что жизнь моя продолжается! Как часто я молилась о том, чтобы с окончанием дней нашего дорогого дедушки моя душа в тот же момент воспарила бы вослед! И все-таки меня снова охватил страх — за мою собственную безопасность.
Незнакомец прочитал мои мысли и усилил тревогу, которую, казалось бы, хотел смягчить, намекнув, что многие из тех, кто находится под одной крышей со мной, узнав мое имя, не остановятся перед тем, чтобы навредить мне, так как они потеряли своих друзей от сабли моего отца или сами были им ранены. Или, прибавил он, они не придумают для меня никакой более ужасной пытки, кроме как выпытать секрет, где граф спрятал свои сокровища, секрет, который я, несомненно, могла бы открыть.
«Если это единственная причина их враждебности — сказала я, — ради Бога избавьте меня от этого, рассказав им всю правду. Мой отец спрятал свои сокровища там, “где моль их не испортит и куда вор ни проникнет”. Спросите бедных, и они скажут вам, кто раздавал им милостыню, спросите его государя, и он сообщит вам, на какие цели отец отдал свои щедрые дары».
«Ах! Восторженная вы душа! Я мог бы задавать такие вопросы. Но, когда эти слова обращены к душам, склонным к грабежу, лишенным добродетели и потому не верящим в ее силу, они едва ли помогут смягчить их отношение к вам, а лишь умножат разочарование, вызванное обманутыми надеждами, пробудят злобу и желание мстить. Мадемуазель Ивановна, вас в самом деле окружают опасности, которые вы в своем простодушии не способны осознать и которые, разумеется, с вашей неосторожностью не сможете предотвратить. Будучи, к несчастью, врагом вашей страны, я неизбежно оказываюсь и вашим врагом. И хотя понимаю, что заслуживаю вашего доверия, тем не менее не смею просить вас положиться на меня как на друга. На самом деле я не знаю, что вам посоветовать».
Я горестно молчала, мысли мои блуждали словно в лабиринте. Сочувствие этого незнакомца тронуло мое сердце, но я понимала, что, как бы это ни было для меня желанно, я не должна рассчитывать на его поддержку, да и он сам, казалось, считал, что не должна. И я даже покраснела от смущения при мысли, что его деликатность превзошла мою.
Незнакомец покинул меня в таком смятенном состоянии, в такой нерешительности, что теперь мне оставалась единственная надежда — найти кого-то из наших старых слуг или быть найденной моей любящей сестрой.
Когда он ушел, меня охватили самые тревожные подозрения. Расхотелось заниматься своим обычным делом — ухаживать за больными; на смену сочувствия к ним пришло отвращение. И я видела их неблагодарными существами, готовыми оторвать руку, которая их кормит. Я сидела у койки моего несчастного дедушки, спавшего с детской простодушной улыбкой на морщинистом лице, и обращалась к его доброй душе, единственной среди этой массы страдальцев заслуживающей успокоения, той душе, которой я вечно могла бы дарить свое сочувствие.
О, Ульрика, печально жить в мире, где не можешь ни любить, ни быть любимой, где все благородные порывы души чахнут, все теплые чувства остывают и самосохранение становится единственной целью вялого бесконечного существования.
Мой новый друг появился в конце следующего дня и был встречен мною с большей радостью, потому как он заставил меня подозревать всех вокруг и создал хорошее мнение о себе, поскольку, как я тогда считала, сильно рисковал, предавая земле тело бедного Михаила. На самом деле сердцу, устроенному наподобие моего, невозможно постоянно бояться и ненавидеть ближнего. Мне необходимо доверять, по крайней мере кому-то одному, и, будучи всеми брошена, я с готовностью склонялась положиться на сострадание, которое, как мне казалось, вызвала в сердце этого доброжелательно настроенного иностранца.
Полковник Шарльмон (под этим именем он мне представился), выразив искреннее сожаление, сообщил, что этим утром у входа во дворец обнаружили тело недавно убитого человека и что он опасается, не слуга ли это, отправленный тобою, поскольку внешне он походил на путешественника, но с него сняли все, что могло бы помочь его опознанию. Шарльмон умолял, чтобы я рассматривала его страхи лишь как предположение, сделанное из дружеских чувств. То, как он описывал одежду и возраст этого человека, не оставило места для сомнения, и я разрыдалась. Я поняла, что эта утрата лишила меня единственного человеческого существа, которое могло позаботиться обо мне, и с этим рухнула последняя надежда, еще жившая в моем сердце.
Шарльмон отнесся к моим горестям с таким молчаливым участием, какое и есть самый верный признак чуткости, я находилась под воздействием все возрастающей признательности за его доброту и уважения к его характеру, который показался мне более заслуживающим похвалы, поскольку резко отличался от характера его соотечественников. Всю ту ночь я провела в такой тоске, что несчастное выражение моего лица привлекло внимание даже нашего бедного дедушки, когда он проснулся, чтобы поесть, и глянул на меня своими добрыми глазами. Он пытался дознаться, насколько у него хватило сил, в чем причина моей печали. Но я с грустью порадовалась, когда поняла, что он, так и не услышав моего ответа, тут же впал в состояние счастливого забытья, которое делало его нечувствительным к окружающим горестям.
Покуда я размышляла обо всем этом, острота моих переживаний притупилась, и под благотворным влиянием молитв в сердце стало возвращаться доброе отношение к людям, которое так недавно изгнали из него подозрительность и мизантропия. И за слезами раскаяния вновь пришла надежда в ожидании милости Божьей и как бы поставила передо мной цель. Как раз когда я начала радоваться этому благотворному влиянию, меня опять посетил Шарльмон, чье приятное лицо светилось радостью от сообщения, отличного от предыдущего. Я с трудом смогла поверить, что бедный Джозеф вернулся к жизни и может доставить меня к тебе, и тут же нетерпеливо спросила Шарльмона, привез ли Джозеф мне какие-нибудь известия от моей сестры?
«Увы! Нет, — печально ответил Шарльмон. — На его помощь теперь не приходится рассчитывать, но есть одно обстоятельство, которое должно принести вам приятнейшее утешение. Я нашел двух ваших старых слуг и молодую девушку, которая заявляет, что она имела честь прислуживать именно вам».
«Моя Элизабет! — прервала я его. — О! где моя бедная, верная девочка — моя Элизабет?»
«Ради Бога, мадемуазель, сохраняйте самообладание! Помните, где вы находитесь! Опасности, множество опасностей угрожает вам. Я не должен был открываться даже умирающему человеку, чтобы он не прошептал ваше имя в предсмертной агонии!»
Опомнившись, я быстро направилась с ним к выходу. На ходу Шарльмон сообщил мне, что он раскрыл тем бедным людям, что я выжила, и они обезумели от радости, услышав это. В течение дня он должен помочь им, насколько позволит ситуация, подготовить лачугу, в которую я смогу перебраться вместе с моим немощным родственником. Это волновало Шарльмона больше всего, поскольку его постоянно тревожили козни окружающих меня людей.
Напрасно я заверяла его, что люди в лазарете слишком слабы, чтобы навредить мне, или слишком зависят от моей доброты, чтобы желать мне зла. Однако Шарльмон настаивал на необходимости моего переселения, что равно было желательно и мне, не столько из-за страхов от происходящего вокруг — они постепенно убывали, — сколько от сильного желания увидеть моих смиренных друзей, привязанность которых ко мне так живо описывал Шарльмон и которые теперь, увы! станут всем в мире для обездоленной Ивановны.