Ольга Гладышева - Крест. Иван II Красный. Том 1
— На Руси соль дорога, потому и солоницы у нас изукрашены особенно нарядно прорезью и росписью. И хлеб пекут без соли, а соль отдельно подают... — Константин Михайлович растерялся. Он не знал толком, дорога ли у него на Руси соль и почём именно. А говорили, хан в частности не входит.
— Там, где дорога соль, скот мелок, мясо его малопитательно и несытно, — наставительно сказал Узбек и важно оглядел всех. И все поняли, что он стареет.
Баялунь незаметно и ласково сжала его руку.
— За сто лет русские приучились торжища свои называть базарами, не так ли, князь? А базар по-татарски — воскресение. И во внутреннем управлении Москва стремится подражать своим татарским утеснителям. Разве нет, князь?
Константин Михайлович низко склонил голову.
Узбек продолжал:
— Хан, гневаясь на подданного, отбирает его имущество и продаёт его детей в рабство, а у вас так?
— Николи этакого не бывало, — тихо молвил тверской князь.
— Так будет ещё! — засмеялся Узбек. — Мы не очень строго исполняем Ясу Чингисхана. Но у нас сильно наказание за ложь, прелюбодейство и нарушение договора. А у вас?
— Не мучай меня, хан, — прошептал Константин Михайлович.
— Ему ярлык на Тверь надобен, — как ни в чём не бывало серебряным голоском напомнила Баялунь. — Он очень беден.
— Не бойся меня, Константин, — сказал хан. — Я, может быть, когда-нибудь даже и прощу твоего брата Александра, и убийство верного Юрия Даниловича прощу, и смерть сестры любимой Кончаки прощу, и сожжение Шевкала прощу вам. Аллах милостив. Он велит прощать, как и ваш пророк Иса.
При упоминании любимой сестры посол египетский начал незаметно пятиться и совсем запрятался за чужие спины. Так нехорошо звучал голос Узбека, что и вельможи его съёжились. Только одна Баялунь глядела ясно и покойно.
— Я мог бы послать в русские улусы своих наместников, — продолжал Узбек, — но зачем? Гордые Рюриковичи — покорные слуги ханов, зачем же ставить вместо них великими князьями инородцев, когда и так угодливо пресмыкаются? Борьбу за старейшинство князья ведут теперь не в честном бою, как было в прежние времена, а в Орде — клеветами, наговорами, самоуничижением, подкупами, тайными происками и лживыми обвинениями друг друга, с льстивою подлостью заявляя, что ордынские владыки — носители правды и милости. Позор и пресмыкательство особенно присущи московским князьям, надёжным и верным слугам сарайским. Искательство, коварство, приниженность и трусость — всё это есть растление достоинства. Оно заменено раболепством, которому нельзя верить.
— Дай ему ярлык и отпусти его, — кротко повторила хатунь.
— Ты благородна и жалеешь недостойных. — Голос Узбека снова стал мягким и ровным. — Мехтерь! Напиши в Авиньон Папе Венедикту, что мы рассмотрим его пожелания и предложения с величайшим тщанием. Не будем спешить в столь важных делах. Мы помним, что крестился племянник великого Батыя...
— Он крестился в православие, — осмелился указать Константин Михайлович.
— Что? Да. Тогда не надо о нём... Можешь добавить, что сестра моя крещена в католичество в Кафе. Думаю, это будет приятно его святейшеству.
— Что делать с рабами на солёных озёрах? — спросил Товлубег.
Бровь Узбека поднялась и выгнулась.
— Как что? Жизнь их мучительна, каждую малую ранку соль разъедает до язв, которые не заживают. Надо освободить рабов от мучений.
— Мудрейшие слова. Каждая жизнь — мучение. Мы наберём туда новых, здоровых.
— Ты велел освободить их от жизни? — тоненько спросила ханша.
— От мучений, прекрасная Баялунь, — снисходительно закончил Узбек. — Ну а как поступим с тверскими ослушниками?
— Дай Константину то, что он хочет, — быстро вставила Баялунь.
— Когда два врага мертвы, зачем ещё один — живой? Пусть правит как друг и улусник.
Узбек встал.
Константин Михайлович припал к его сапогу лицом:
— Велика мудрость просветлённого государя!
— Самое тяжёлое время нашей власти над урусами прошло. Народ смирился. Как завоеватели, татары мучили и били только богатых. Приезжай в Сарай, Константин. Увидишь, сколько там русских. Там даже есть православная епархия. Ой, ты, кажется, промочил мою обувь? Что такое?
Не поднимаясь с земли, тверской князь протянул руку с зажатым лоскутком пергамента:
— От нашего митрополита.
Хан взял, развернул и переменился в лице. Там было три слова по-арабски: «Я видел Тулунбай».
— Скажи, что зову его, — глухо проронил Узбек и вышел.
Каждое утро Иванчик молился вместе с Феогностом. Владыка просыпался рано, до восхода солнца, когда ещё и птички спали, а у Иванчика глаза не хотели раскрываться. Так он, зажмурившись, и вставал под образа.
— Понуждай себя на доброе с малых лет, — ласково поучал митрополит, — оно потом само делаться будет. Посвящай начатки дня Господу, ибо кому прежде отдашь их, того они будут. Как утро проведёшь, так весь день пройдёт. Ну-ка, открывай глазки-то. Давай святой водицей сполоснём их и хвалу Господу воздадим.
Иванчик знал уже много молитв, но особенно любил «Царю небесный». Когда он обращался к Утешителю, душе истины, ему казалось, какой-то прозрачный голубой свет разливается вокруг, более лёгкий, чем дым от ладана, невещественно ясный и всё собой заполняющий, не удержать его ни словами, ни глазами.
— Может, это Дух Святой нисходит? — предположил дядька, с которым Иванчик поделился своими чувствами. — Он ведь дышит где хочет. Не говори никому, милок. А то люди скажут, что гордишься и в прелести. Благодари в душе Бога за всё, и ничего больше.
— Не исследуй, не пытайся измыслить больше того, что даётся, — остерегал его и Феогност. — Сам ничего не исследуй. Придёт время, будет тебе послан наставник, если будешь достоин.
Иванчик слушался и дядьку и митрополита, доверчиво и радостно ждал, будет ли ему послано особое руководство духовное. Впервые некие мечты зароились в нём. Он хотел всем делать добро, но — тайно. Например, пришёл Феогност в Келию, а она вымыта, и незнамо кем. Собрался даже подворье тишком вымести, ухватил метлу, но дядька отнял: не по твоей, мол, вельможности занятие сие, ты роду княжеского, а не холопского. Хотел Иванчик в тарапан залезть, чан такой каменный, виноград топтать вместе с виноделами, опять нельзя. Тогда он задумался: может, зло творить проще, чем добро? Особливо если скрывать его и врать для удовольствия. Но пока он не получил никакого удовольствия ни от зла, ни от вранья, да и не умел этого.
В тихие полдни, в тени ореховых деревьев, коими обсажено было подворье, слушал он, как учёный толмач поп Акинф переводит Семёну с греческого из какой-то ветхой книжицы: С детства люди учатся творить беззаконие, неправду, учатся обману, хищению и беспутству, поклоняясь тому, кто больше всех успевает в неправде и насилии. Никто не внемлет закону Божию, не ведает слово истинное, подобно ослам, предпочитающим золоту солому.
Семён согласно кивал, но Иванчик-то понял, что ему всё равно. Акинф же ничего не замечал. Он любил древних мыслителей и уважал саму их способность мыслить и выражать мысли. Был он восторжен, необычайно худ и длинен телом, Иванчик думал, вся сила его в учение шла. Пальцами белыми, как отмытые кости, слегка трепетавшими, Акинф раскрывал потемневшие листы и сообщал Семёну понравившиеся места, вроде того, что задача истинного философа в том и состоит, чтобы понять, до какой степени всё загадочно... Как дитя играет песком, пересыпая и рассыпая его, так никогда не стареющая вечность играет с миром.
— Вот ты скажи, зачем тебе это, по какой надобности? — спросил Семён, закончив выстругивать кизиловую палку и любуясь ею.
— Как же, князь! Се мудрость, скопленная миром, и продолжится она в века. Всё прейдёт и сничтожится, мудрость останется. Она ничья не собственность, всякий может черпать её, сколько могий вместить. Она для понимания мироустроения даётся, а также людей и событий. Не поражает ли тебя мысль философа, которого называют Тёмным и Вечно Плачущим, та мысль его, что души есть пламенеющие огни, огненные испарения? Когда думаю про то, возношусь умственно в высшие пределы с колебанием духа чрезмерным. Послушай-ка! — Акинф распахнул книжицу. — Чем суше эти испарения, тем чище бесплотный огонь, горящий в человеке, тем он божественней, разумней, лучше. «Сухая душа» есть самая мудрая и наилучшая. Подумай, князь! Ведь за пятьсот лет до рождения Христа изречено!
— А у кого «мокрая душа»? — спросил Иванчик.