Евгений Салиас-де-Турнемир - На Москве (Из времени чумы 1771 г.)
– Где-то он, мой голубчик? – восклицала барыня.
«В раю, в раю, беспременно», – ехидно думала барская барыня.
– Ах, Вася, Вася! – снова восклицала Ромоданова.
«Ах, дьявол, дьявол!» – мысленно заключала Анна Захаровна.
Когда Уля появилась на большом дворе, едва таща жирного кота и чувствуя, что он ей обломал руки, ее встретил кучер, увидел ношу и закричал благим матом во весь двор:
– Батюшки! Голубчики! Василий Васильевич!
И он бросился опрометью на главный подъезд, влетел в швейцарскую и, распахнув настежь двери, заревел во все горло:
– Василий Васильич!!
Не успела Уля пройти через двор, как уже всюду раздавались голоса, и пискливые, и крикливые, и басистые, повторявшие на все лады:
– Василий Васильевич! Василий Васильевич!
А сам Василий Васильевич, вероятно, почуяв, что он дома, что ему нет более нужды в неудобной постели на худеньких руках девушки, мягко спрыгнул на пол и поднялся по лестнице. Навстречу ему бежали уже десятки лакеев и горничных, а за ними туча приживальщиков. Всякий нагибался, растопыривал руки и восклицал: «Василий Васильевич!» – и старался взять кота на руки, чтобы иметь несказанное счастие и выгоду поднести его самой барыне. Но толстый Васька, будто насмех, будто понимая холопскую любезность всего этого народа, не давался никому в руки, ускользал у всех из рук и сам направлялся в ту горницу, где всегда сидела генеральша и где было у него свое собственное кресло.
Марья Абрамовна, безмолвная и бессловесная от избытка чувства, переполнившего ее сердце, приняла Василья Васильевича в свои объятия.
Нацеловавшись с ним вдоволь, барыня приказала тотчас вычистить, накормить Васю, а затем привести скорее к себе.
– Я у него расспрошу все!.. Он все скажет… Он, голубчик, все понимает! – говорила Марья Абрамовна. – Узнаю я, кто Иуда-предатель. Никогда мой Вася сам из дома не убежит.
Марья Абрамовна была права. Если бы Василий Васильевич умел говорить, то, конечно, рассказал бы барыне, каким образом ловкий Алтынов заполучил его, чтобы сорвать с генеральши деньги. Хоть пять рублей, а все пригодятся. Узнав, что кота принесла какая-то девушка, которую и прежде люди генеральши видали по соседству, Марья Абрамовна приказала позвать ее к себе.
Была ли барыня-причудница особенно в духе по случаю находки дорогого друга или действительно личико Ули, грустное, раскрасневшееся от ходьбы и морозу, сразу понравилось генеральше, – Ромоданова приняла девушку особенно ласково и усадила около себя, чего не позволяла никому, кроме важных знакомых.
Уля начала было через силу, несмотря на свое отвращение ко всякой лжи, рассказывать, как она нашла кота среди улицы, но тут же, после двух, трех вопросов генеральши, спуталась, все переврала и привела генеральшу к вопросу:
– Да ты, голубушка, все врешь? Все неправда ведь? скажи!
– Неправда-с, – произнесла Уля.
– Ты это все приврала?
– Приврала-с, – грустно улыбнулась Уля.
– Вот как! Сама же и сказывает. Так зачем же? Говори всю правду, не бойся!
– Не могу я правду сказать… Мне от этого худо, очень худо будет…
Но – слово за слово – Марья Абрамовна выпытала у девушки все, что хотела, и не только про кота и про Алтынова рассказала Уля, но рассказала все до мельчайших подробностей касавшееся до нее самой, и до ее продажи, до Капитона Иваныча и его домашней жизни.
На Марью Абрамовну, видно по воле Божьей или на счастье Ули, нашел хороший стих. Стих этот находил на нее часто, но всегда зря. И в такие минуты много доброго делала она, но много и глупого.
Марья Абрамовна, насладившись видом снова принесенного и уже сладко спавшего на своем кресле кота, обернулась ласково к Уле, стала гладить девушку по головке и выговорила:
– Ну теперь ты моя. Я тебя покупаю… Будешь ты у меня, и будешь ты ходить за Васильем Васильевичем. Но только помни: обязанность твоя будет святейшая!.. А коли уворуют – не взыщи: сошлю на поселение. Ну, пойди к Анне Захаровне – отведут тебе горницу. А я сейчас пошлю к этому грабителю Алтынову за тебя деньги и прикажу сегодня же доставить документ.
– А если он не продаст меня вам? – выговорила Уля.
– Что ты, глупая!.. Как он смеет!
И Уля через несколько минут сидела в незнакомой ей горнице, опустив голову на грудь, глубоко задумавшись о том, что с ней творится. Будто волна моря житейского подхватила ее и несет, уносит куда-то – быть может, на счастье, быть может, на горе.
«Что-то будет?! – невольно думалось девушке. – Неужели же Авдотья Ивановна, продав ее из-за корысти, по воле Божьей, сделала это на ее же, Улино, счастье».
XXIV
В то время, как Марья Абрамовна выпытывала всю подноготную от Ули, Абрам сидел в горнице своего первого друга и наставника Ивана Дмитриева.
С тех пор, что бабушка съездила к Амвросию и окончательно перетолковала об его поступлении в монастырь, смущенный Абрам почти безвыходно сидел у Дмитриева. Они оба нескончаемо советовались о том, что делать.
Конечно, Иван Дмитриев советовал баричу прямо и резко разрешить вопрос простым неповиновением.
– Скажите: не хочу! – говорил он баричу. – Хочу, мол, поступить в гвардию!.. Ехать в Петербург!.. Я уж бегал не раз к законникам, расспрашивал… Все говорят, что силком вас не только бабушка, но и отец родной в монастырь отдать не может.
Но этому совету недоросль последовать не мог. Да и в речах Ивана Дмитриева слышно было сомнение. Открытое противодействие Марье Абрамовне было все-таки более или менее опасно как для барича, так и для самого Ивана Дмитриева.
После многих бесед и лакей, и барич решили повиноваться беспрекословно, надеясь на то, что бабушка умрет, и тогда он сбросит рясу послушника монастырского и наденет капральский мундир.
Рассчитывать на смерть бодрой и моложавой Марьи Абрамовны было, конечно, не очень утешительно. Она могла прожить еще долго. И главная, хотя смутная надежда как дворового, так и его воспитанника зиждилась на страсти веселой и легкомысленной старухи к бойким лошадям.
– Авось, – говорил Иван Дмитриев, – вывернут ее где кони на голыши мостовой и расшибут башку на четыре части.
При этом, как часто случалось, Иван Дмитриев пугал барича прямым и грубым предложением.
– Перекинуться бы вам словечком с Акимом-кучером. Пообещать вольную да рублишек с тысячу! Он бы тогда бабушку-то как-нибудь растрепал по Москве.
– Что ты! что ты! – замахал руками Абрам. – Ты иной раз такое скажешь, что дрожь берет… Нешто этакое дело возможно?!
– А что же? Вы в этом будете неповинны. Он все на себя примет. Да и ни у кого и догадки не будет. Скажут – лошади разбили; а Аким болтать не станет, что магарыч от вас получил.
Абрам стал доказывать Дмитриеву, что если он наймет Акима, то главная вина и грех падут все-таки на него.
– Да грех-то грехом, – рассуждал закоснелый холоп, – я о грехе не говорю! Я собственно про закон говорю! Закону, в случае догадки, дело будет до Акима, а не до вас.
– Бог с ней! – заключал Абрам всякую такую беседу о бабушке. – Пускай живет и своей смертью умирает. Лишь бы только они не вздумали меня из послушников совсем монахом делать.
– Ну, это пустое. Этого, говорю вам, никто поделать не может. Тогда мы к самой императрице подадим жалобу. Я хоть сам в Питер пешком пойду и вашу просьбу государыне подам. Да этого они и не посмеют.
Под словом «они» и Дмитриев, и Абрам разумели триумвират – бабушку, Кейнмана и Серапиона; Анну Захаровну они исключали из числа заговорщиков против счастья Абрама, так как барской барыне было, в сущности, все на свете равно чуждо, что не касалось до ее мечтаний о женихе.
Подобного рода беседы и даже споры между дядькой-наставником и баричем постепенно, незаметно для обоих все-таки действовали на недоросля.
Абрам выезжал мало, почти не бывал в гостях и не имел сверстников, друзей и товарищей для каких-либо забав и развлечений. Бабушка всегда порхала одна по знакомым и никогда не брала его с собой. Абрам одевался по моде, богато и изящно, но затаскивал свои дорогие кафтаны, камзолы и кружева преимущественно по девичьим и передним.
Между обитателями большого дома у Абрама тоже не было сверстников, а был один близкий человек – гроза всех этих обитателей – Иван Дмитриев, грубый, дерзкий, не дававший спуску никому. Единственное существо, к которому Иван Дмитриев относился и сердечно, и отчасти даже почтительно, был молодой барин. Остальные обитатели дома были для него как бы существа низшего разбора. Одних он ненавидел, других он презирал, к третьим относился как к неодушевленным предметам и даже не разговаривал с ними никогда, не отвечал на их вопросы.
Трудно было решить: хороший ли человек, но изломанный судьбой был этот дворовый Ромодановых, или злой и уже от природы с дурными наклонностями. Он, однако, уподоблялся самой смирной лошади, выпущенной на волю без узды. Самая заезженная кляча в этом случае начинает зря скакать, тыкаться в стены лбом и лягаться во все стороны. Иван Дмитриев, которому старая барыня спускала все без исключения и которого избаловала своим потворством и поблажкой, был ленив, груб, неблагодарен и вдобавок совершенно недоволен своей судьбой и своим положеньем. Он был крепостной, но жил и действовал как вольный, делал, что хотел, не повинуясь никому и не имея даже никакого определенного занятия в доме. В то же время все то, что мерещилось его честолюбию и чего желалось ему втайне, было совершенно невозможно как крепостному. Имея свои деньги, полученные по завещанию от покойного барина, он давно мечтал сделаться купцом, быть не Ванькой-холопом, а быть: «ваше степенство». Но старая барыня ни за что на свете не хотела отпустить его на волю.