Даниил Мордовцев - Гроза двенадцатого года (сборник)
— Продолжайте, mon Esperance,[10] — весело сказала „титулярная мама“, — я вас внимательно слушаю.
— Гноем чирья я называю франзузских эмигрантов, которые в течение пятнадцати лет, словно мухи, засиживающие зеркало, засиживали русское высшее общество, засиживали его своими бурбоническими, аристократическими, католическими и иными засиживаньями… Это была действительно гнойная материя для России. А эту материю Ростопчин и Глинка приняли за то, что есть лучшего во Франции и в мире, и объявили от имени московской квашни войну западному Просвещению. Оно, говорят, само по себе, а мы сами по себе: наш-де Вас-сиан Рыло выше Монтескье, все эти Вольтеры, Дидероты и Декарты в подметки не годятся нашему Симеону Полоцкому{28} и Лазарю Барановичу{29}, а Григорий-де Сковорода{30} за пояс заткнет их Шекспира… Вот до чего они договорились, и все это потому, что, между нами, наши военачальники пигмеями перед Наполеоном оказались… Он действительно топнул ногой… (Сперанский улыбнулся) и… и перемешал полюсы земли.
— И расплескал океаны? — коварно заметила Лиза, которая, кушая молочко, не проронила ни одного слова из того, что говорил отец.
— Нет, папин стакан расплескал, — возразила Соня.
— Стакан само собой, моя крошечка, но он такой господин, что может и молочко у вас отнять, — отвечал Сперанский, которого на все хватало — и говорить о деле, и болтать с детьми.
— А мы будем тогда простоквашу кушать, папуля, — простокваша очепь вкусная, — возразила Лиза.
— А простокваша из чего делается?
— Из коровы, — торжественно отвечала Соня.
В это время из-за дачной ограды послышались детские возгласы, и знакомый всем голос выкрикивал:
О, лето, лето горяче! Обильно мухами паче!
— Ох, Господи! что за ребенок! вот наказание! — плакала нянька.
— Это Саша Пушкин, — пояснила Лиза. — Он все из Тредьяковского, всего его наизусть знает.
— Преострый мальчишка! что-то из него выйдет? — говорил Сперанский, прислушиваясь, как арапчонок продолжал выкрикивать:
Замерзают быстры реки, Лезут в дубы человеки…
— Однако вы, кажется, не дочли до конца письма Ростопчина? — заметил Магницкий вопросительно. — Мы вам помешали.
— Нет, любезнейший Михайло Леонтьевич, — это я сам себе помешал… Ростопчин пишет, что так как, дескать, вы близки к особе государя императора, то Саль-ватори будет стараться проникнуть в ваши, то есть мои, мысли по отношению к Бонапарту, чтобы знать, с которой стороны подъезжать… Что ж им до моих мыслей о Наполеоне! Я не поклонник этого господина, я вообще не поклонник этого сорта господ — они разрушают то, что созидает разум; но, по моему мнению, России безопаснее быть в ладу с умным и сильным человеком, а то, чего доброго…
— Отнимет простоквашу? — засмеялась „титулярная мама“, вытирая салфеткой губы у своей Сони, — простоквашу, которая делается из коровы.
— Да, простоквашу, — подтвердил Сперанский. Взяв со стола другое письмо и взглянув на подпись, он с недоумением сказал:
— Дуров… какой это Дуров?.. Писано из Сарапула… ничего не понимаю!
„Ваше высокопревосходительство, милостивейший государь мой! — читал он вслух. — Осмеливаюсь прибегнуть к вам не как к сановнику, у престола правления монаршею милостию поставленному, а как к человеку и отцу. В бытность мою, два года назад, в Санкт-Петербурге по делам службы, я, будучи милостиво принят и обласкан вашим высокопревосходительством, имел счастье получить прощальную аудиенцию для выслуша-ния словесных приказаний ваших и, быв на тот раз допущен в кабинет вашего высокопревосходительства, я видел у вас на коленях прелестного ребенка…“
— Постой, папа! это обо мне! — перебила его Лиза, по-видимому, не слушавшая чтения и укладывавшая в постельку свою любимую куклу, „Графиню Тантан-скую“. — Обо мне?
— Нет, это, верно, об чужой девочке, — улыбаясь, сказал Сперанский,
— Нет! нет, папочка! обо мне…
— Ну, хорошо… Посмотрим, что дальше… Вот чудак! Когда же это я принимал его с Лизой на руках?..
— Вероятно, ваше превосходительство были нездоровы и не выходили из кабинета, — пояснил Магницкий.
— А может быть… Ну, что там еще? Зачем ему понадобился „прелестный ребенок“?
„Это была, как я узнал, ваша дочь, и я видел, с какой нежною родительскою любовью вы на нее глядели…“
— Еще бы! — под нос себе заметила Лиза, по-видимому, вся поглощенная укладываньем в постель „Графини Тантанской“.
„Ваше высокопревосходительство! У меня тоже была девочка, и вы поймете, как тяжело мне было ее лишиться. Я бы покорился воле Божьей, если б моя дочь умерла: не меня постигло другое несчастие. Едва лишь моей дочери, минуло пятнадцать лет, как она, не сказав никому ни слова, ночью оставила родительский дом, взяв из конюшни лошадь, которую я же подарил ей для катанья, и в казацком одеянии пустилась в неведомый путь…“
— Ах, папочка! вот храбрая какая! — встрепенулась Лиза и даже позабыла о своей „графине“.
— А что, разве и ты хочешь бежать от меня? — улыбнулся Сперанский.
— Нет, папа, — я боюсь мышей…
— Вот тебе на! При чем же тут мыши?
— Да мы вчера с Лизой смотрели, как Кавунец давал своей лошади озса из ведра, — и оттуда выскочила мышь — мы с Лизой и испугались, — пояснила Соня.
— А! понимаю… глубокое, хотя отдаленное сопоставление…
„Это было 17-го сентября прошлого года, и до сей поры я не имею о своей дочери никаких известий. Bee-поиски мои оказались тщетны. Теперь. слухи до меня дошли, что в одном из уланских полков действующей армии находится молоденький улан, на коего падает подозрение, якобы он есть переодетая девушка. Родительское сердце мое подсказывает мне, что это — дочь моя Надежда. С просьбами моими по сему предмету я неоднократно обращался к господину главнокомандующему действующею армиею и господину военному министру, а также утруждал прошением и графа Аракчеева, но на просьбы мои не получил, никакого ответа. Ваше высокопревосходительство! К вашему родительскому сердцу осмеливаюсь я прибегнуть ныне. Именем дочери вашей умоляю вас: примите участие в глубокой горести старика отца, который просит об одном — только осведомления и наведения справок о его погибшем детище…“ Сперанский остановился. Лиза и Соня напряженно ждали, не спуская глаз с задумчивого лица его. На глазах девочек искрились слезы.
— Папа! найди ее! — шептала Лиза, ласкаясь к отцу.
— Да, это, должно быть, она, — сказал Сперанский в раздумье. — Сегодня Тургенев читал нам письмо к нему Дениса Давыдова, адъютанта генерала Багратиона, и Давыдов положительно говорил, что в войске упорно держится слух, что в последних битвах принимала участие переодетая девушка.
— Ах, это она, папа, она! — заволновались девочки.
— Ну, дети, пора спать… Вы уж и так сегодня заболтались, — сказала г-жа Вейкард. — Вон уж сои давно ходит по острову и спрашивает: у кого не спят дети?..
Сон действительно ходил по острову и закрывал людям усталые глаза.
12Ходить сон по улициВ билесенький кошулонци.
Так рисуется сон в украинской колыбельной песне. Сон — в белой рубашке, но он же и с белой, как иней, бородой. Сон очень стар. Он так же стар, как и мир Божий… Вечно ходит он по миру, невидимый и неосязаемый, и часто является там, где его не просят, и уходит оттуда, где ждут его как доброго гения. Сколько сон принес утешения людям — этого люди и. выразить не в состоянии… Когда Адам и Ева изгнаны был» из; рая и очутились в неведомой пустыне, сон первый принес им успокоение:; он не слышно ни для кого, перенес их обратно в потерянный рай и подкрепил их усталые; разбитые страданием члены… Как добр был сон, когда после ужасного дня закрыл усталые и распухшие от слез вежды Гекубы и снова показал ей все; что было уже навеки потеряно, Живым встает в моем воображении этот седобородый старик, который бродит во тьме южной ночи по «стану Атрида» и своею доброю рукою закрывает глаза героев от тех ужасов, которые совершились или должны были совершиться. Бродит он и по стогнам священного Илиона в последнюю ночь перед его падением, грустно бродит, зная, что в следующую ночь ему придется бродить по грудам развалин и по кучам пепла… И у Цезаря он гостил в последнюю ночь перед «идами марта» и навевал ему грезы о прошлом, сулил светлое будущее, закрыв собой ножи, которые в ту ночь уже точились на лысую, прикрытую лаврами голову даровитого автора «комментариев»…
Ходит сон и по Петербургу, и по островам его, бродит и по Каменному острову, и по Черной речке… но упрямый и капризный старик не ко всем заходит. Охотнее идет он в бедные, жалкие, грязные лачуги и дает успокоение усталым, опечаленным, бедным, голодным… Вон как ни гонит его от себя усталый человек, а старик так и лезет на него, так и валит его с ног… А вон мечется на роскошной постели изнеженное тело, горит огнем от бессонницы, а сон нейдет — не любо ему в богатых палатах, на мягких ложах.