Агилета - Святая с темным прошлым
По большим праздникам службы в лагере проходили под открытым небом, так как ни одна палатка не смогла бы вместить около тысячи солдат и офицеров гарнизона, офицерских жен и детей, и их прислугу, вывезенную сюда, на край империи, из центральных губерний России, где и генералы, и капитаны, и даже подпоручики владели деревнями с большим или меньшим количеством душ. Не скудное царское жалование кормило и одевало премьер-майоров и прапорщиков по всей империи, а никому не ведомые мужики, пашущие, сеющие и жнущие не с тем, чтобы самим жить в довольстве, а чтобы в сотни, в тысячи раз меньшее число господ могло, не заботясь о хлебе насущном, одерживать победы во славу императрицы, с шиком ухаживать за дамами, вкушать азарт карточной игры, блистать на балах или даже черкать вирши в альбомы уездных барышень. Однако едва ли кому-либо из бравых отцов-командиров, со склоненными головами слушающих сейчас Евангелие, приходилось об этом задумываться. Как не задумывались они и о том, что бабы крестьянские рожают сыновей не себе на радость и в утешение, а для того, чтобы царю-батюшке или государыне-императрице было из кого набрать рекрутов, да положить их затем в чужой земле под чужими небесами во имя того, что именуется в казенных бумагах «интересами Российской империи».
Могли ли размышлять о том в Рождественскую ночь солдаты? Бог весть… В двух тысячах верст к северо-востоку от Ахтиара полыхало восстание Пугачева, всего четыре года назад, как и они, бившего турок под Бендерами, и защитники осажденного Оренбурга уже видели в страшных снах виселицы с качающимися на них дворянами. Но под ясными звездами Тавриды рабы-солдаты мирно стояли бок о бок с господами-командирами, внимая торжественным распевам Рождественского тропаря: «Рождество Твое, Христе Боже наш, воссия мирови свет разума…»
В те минуты, когда хор умолкал, и вместо него раздавался зычный голос отца Даниила, стоявшая на клиросе Василиса позволяла себе скосить глаза на Михайлу Ларионовича. Офицерам с их домашними почтительно выделили место прямо перед импровизированным алтарем, так что находился ее возлюбленный совсем близко от нее и выглядел так величественно и торжественно, словно был одним из волхвов, пришедшим почтить младенца-Христа. Он тепло отвечал девушке взглядом, но делал это чуть свысока, не как равный, а как покровитель.
«Дева днесь Пресущественнаго раждает…» – выводил голос Василисы, но душою она была не в Вифлеемской пещере, где появлялся на свет Спаситель. Ее собственное сердце, так долго вынашивавшее любовь, но никак не дававшее чувству воли, не в силах более терпеть раскрылось в ту ночь. Нежность и восхищение, радость и трепет, восторг и желание струились из него беспрепятственно и разливались, как море, на берега которого привел ее Михайла Ларионович из монастырского уединения.
«Слава в вышних Богу и на земли мир, и в человецех благоволение…»
Переполненный счастьем голос девушки возносился к самому небу, доверяя ему свои чувства, и в ответ нисходили на нее такая радость и покой, точно ангельские крылья, обняв согрели ей душу. И каждый взгляд на Михайлу Ларионовича все больше и больше внушал Василисе, что никто так не заслуживает горячего чувства, как он, своей отвагой и веселостью, умом и добротой, гордой статью и чарующим взором. Едва ли нашелся бы во всем свете человек, могущий противостоять его обаянию!
Она впервые открылась любви, как цветок солнцу, ощущая горячее прикосновение светила и преображаясь в его лучах. Как же сладостно для сердца быть открытым! Не скукоживаться в одиночестве, не сжиматься в страхе, а распахивать лепесток за лепестком навстречу светлой радости. Не гадать с тревогою о том, что будет дальше, не печалиться, сколь многое разделяет тебя с любимым, но жить одним мгновением восторга, превосходящим, может быть, всю последующую жизнь остротою чувства.
Вновь украдкой бросая взгляд на Михайлу Ларионовича, она надеялась увидеть то же, что испытывала сама, в его глазах. Но видела в них другое: покой, силу и горделивую уверенность в себе человека, привыкшего побеждать.
На святках, омраченных для девушки памятью о смерти отца, Михайла Ларионович все время был в разъездах. С его собственных слов Василиса знала, что Кутузов объезжает татарские селения на западном берегу Тавриды, встречаясь с местной знатью и духовенством. Бекам он дарил изящные кинжалы, изготовленные здесь же, в лагере солдатами, бывшими кузнецами в своих деревнях, которым в радость было взяться за привычный труд. Священникам же мусульманским – имамам – преподносились деревянные четки редкой красоты. Изготовил их тоже солдат, бывший столяр, из корня тополя, коий давал необыкновенный узор: темные пятна на светлом фоне. Подарки преподносились по случаю праздника Рождества Христова с уверениями в том, что, милостью императрицы, любая вера может быть свободно исповедуема в пределах государства Российского. Беки кланялись, благодарили, приглашали к себе в дома на угощение, а имамы деликатно замечали, что Коран также чтит Ису сына Марьям как великого пророка. И те, и другие вслух дивились тому, насколько свободно их русский гость владеет турецким языком, а про себя – как у него хватило смелости явиться к ним в одиночку, в сопровождении всего лишь одного слуги.
Разговоры же с татарскими старейшинами велись о том, что Россия желает Таврической земле процветания и свободы, в то время как турецкий султан выкачивает из нее налоги в свою казну и, попирая права татар, сажает на их престол своих ставленников.
– Однако сейчас нашим ханом стал тот, кто угоден России, в чем же разница? – насмешливо осведомлялся бек Фарид.
– Сахиб-Гирей был избран вашими же татарскими старейшинами, – деликатно напоминал Кутузов, – которые сразу осознали, какие выгоды крымскому ханству принесет независимость от Турции. Отныне вы можете сами управлять своей землей.
– Мы могли бы в это поверить, если бы присутствие ваших войск не напоминало нам об обратном, – усмехался мирза Наиль.
– Наши войска противостоят султану, но не татарам и ногайцам, чью землю турки считают своей – мягко возражал Кутузов.
– Турецкий султан – наш верховный калиф, и покровительство Турции нас не тяготило, – настаивал имам Дамир.
– Трудно представить себе, чтобы в крымском ханстве не нашлось своего духовного вождя! – выражал недоумение Кутузов.
Однако первые его поездки не принесли сколько-нибудь ощутимых результатов, кроме одного. Имам ближайшего к Ахтиару селения под названием Учкуй проявил к нежданному гостю большую доброжелательность, чем остальные, и, угостив его горячим, бодрящим напитком из местных трав, осведомился, где русский офицер так хорошо овладел турецким языком.
Кутузов, порядком устав к тому времени от холодной сдержанности прочих татарских старейшин, был рад сменить тему разговора. Он охотно рассказал, что научился турецкой речи, служа в Бессарабии и беря уроки у пленного турка. И с тех пор не упускал ни единой возможности поупражняться в языке. Имам Дениз взглянул на него с уважением:
– Другие на вашем месте погнушались бы и учить язык врага, и пользоваться услугами пленных, – заметил он.
Кутузов махнул рукой, как если бы речь шла о чем-то совершенно не значительном:
– Мы враги лишь по воле наших государей и то до заключения мира. Кстати, – уловив благоприятный момент, добавил он, – я бы с большим удовольствием взялся за изучение татарского языка.
Свое предложение он подкрепил обаятельной улыбкой.
Какому человеку не льстит возможность ощутить себя учителем! Тем более что в ученики просится офицер захватившей твой край могущественной державы, от которой зависит твое будущее благополучие… Имам согласился, и Кутузов стал регулярно наведываться в Учкуй. Меж турецким и татарским языками было большое сходство, и русский офицер показал себя способным учеником. По окончании занятий он со своим учителем подолгу беседовал по-турецки, обсуждая то необычно холодную зиму, грозящую погубить урожай, то очередное морское столкновение русской эскадры с турками, то будущее Тавриды под управлением России, о котором имам, как ни сдерживался, все же проявлял беспокойство. А через некоторое время, приезжая на урок, Кутузов стал с удивлением обнаруживать в доме Дениза и других татарских старейшин, с которыми ему в разных селениях уже доводилось иметь беседу. И все они после вступительных разговоров переходили к одинаково волновавшему всех вопросу: что несет Россия Тавриде?
– Свободу и спокойствие! – внушал им Кутузов.
Он всегда испытывал радостное возбуждение, едва предоставлялась возможность держать речь, доказывать, убеждать. Искусством красноречия владел он не хуже, чем искусством одерживать победы в бою, а наслаждался им, пожалуй, даже больше. Насколько меркнет и пушечный огонь, и штыковая атака перед силой слова, что, никого не убивая и не калеча, добивается должного результата. И какое удовольствие играть тоном голоса, видя, как воздействуешь им на слушателей, заставляя их то возбужденно подаваться вперед, то с облегчением расслаблять напряженное тело.