Генрих Эрлих - Иван Грозный — многоликий тиран?
Тут ведь такое дело приключилось. Полгорода уже захватили, дошли до стороны торговой, и не выдержало сердце у ратников, многие приостановили сечу и начали разбивать дома и лавки. То дело обычное, для того за штурмующими шел отряд особый с мечами обнаженными, чтобы ни у кого не возникало мыслей вздорных — назад побежать, пограбить мимоходом и ссильничать кого раньше времени. Но вид богатств азиатских смутил и стражников, и они первыми кинулись на корысть. Ратники, прихватив что подороже, стали пробиваться назад из города, чтобы добежать до стана, свалить там добычу и успеть вернуться обратно. Увидев их, ожили и малодушные трусы, лежавшие вокруг как бы мертвые и раненые, из обозов примчались слуги, кашевары и даже купцы, два вала сошлись в узких воротах, произведя то самое смятение.
«Увидев то, татары ободрились, вскричали: «Магомет! Все помрем за юрт!» — и начали теснить наших. Потребовалось вмешательство государево. Бояре помогли царю сесть на коня и за узду торжественно препроводили к полю ратному, где чуть поодаль от ворот Арских, на возвышенном месте стояла хоругвь священная. Появление царя произвело нужное действие, остановило бегущих, но то показалось царю мало, и он бросил в бой половину своей дружины».
То была гордость Иванова, государев полк. Двадцать тысяч новых воинов снарядили Иван с Алексеем Адашевым, отобрав самых лучших, командиров, детей боярских, из грязи подняв, землей наделили, всем справили коней горячих и обрядили в одинаковые блестящие доспехи, на зависть и восхищение всего подлунного мира. Пуще глаза берег Иван это свое воинство, но, почувствовав, что заколебались весы в руках Господа, приказал «детям его» спешиться и обрушить мечи на головы неверных. А повел их в бой младший Адашев, Даниил, а что довел, то передал под начало Курбскому, бившемуся без устали в первых рядах.
«Нагрянула на татар новая буря, прошлась по ним смерчем рать Иоаннова, прижала к самому дворцу царскому. Заперся там самозваный Едигерка с вельможами своими и остатками войска и отбивался больше часа. Пробили, наконец, наши воины ворота и, ведомые воеводой славным князем Дмитрием Палецким, ворвались во двор».
Там девки и жены казанские боязливо жались к стенам, тщетно уповая лишь на защиту своего Бога, явившего в тот день свое бессилие. Молодые проклинали свою красоту, более мудрые — свой пол. Но воины наши на них и внимания не обратили — не дошел еще пир до сладкого!
«Видя, что пал последний его оплот, Едигерка с воинством, числом до десяти тысяч, попытался спастись через задние ворота, но там, в нижней части города, дорогу им пересек Курбский и разил их в узких улочках и на крутизне, а оттесненный силой превосходящей, стал насмерть в Збойливых воротах. Пришла тут пора татарам стены крепостные штурмовать, познать, что такое взбираться вверх по телам своих друзей павших. Захватив же башню и увидев сверху, что окружены они со всех сторон врагами, татары скрутили своего царя, отчаянно отбивавшегося, и спустили его вниз на веревках, предав в руки князя Дмитрия Палецкого».
То был единственный разумный поступок татар за все время осады. В результате лишь один Едигер и спасся из всех мужчин казанских. Наши в битве уничтожали всех оружных, а то были все, кто мог держать оружие.
«Решив, что битве пришел конец, князь Палецкий остановил сечу и приготовился к переговорам, Но татары сказали: «Слушайте! Доколе у нас было царство, мы умирали за царя и отечество. Теперь Казань ваша. Отдаем вам и царя, живого, неуязвленного. Ведите его к Иоанну, а мы идем на широкое поле испить с вами последнюю чашу». И почали вновь стрелять и прыгать вниз со стен, стремясь уйти за реку Казанку и там собравшись, дать последний бой. Но Андрей Курбский того им не дал. Хоть и осталось у него всего двести воинов против пяти тысяч у татар, он вскочил с ними на случившихся там коней и бросился в бой, весело крича: «Уж и забыли, поди, молодцы в теснине уличной, что такое сеча настоящая! Теперь ужо разгуляемся!» И врезался он в толпу татар, и разил без устали налево и направо, как архангел Гавриил, и не обращал внимания на свои раны, освящая каплями своей святой крови потоки неверной. И утихла та битва с последним воином, лишь дымилось поле от крови вскипевшей. С криками бросились наши на то поле и отыскали Андрея Курбского под грудой поверженных им врагов, слава Богу, живого».
«Не было больше у Казани защитников — все полегли, не было крепостных стен — они были взорваны, не было больше рвов — они были заполнены телами павших, не сияли полумесяцы на мечетях — они были сбиты. Улицы поднялись до крыш, и покрасневшие воды реки Казанки широко разлились от рукотворной плотины. Победа была полной».
«И повелел царь Иоанн очистить одну из улиц города от Муралеевых ворот до царского дворца и на следующий день, октября третьего числа, въехал торжественно в усмиренный город. И воины, стоя на плоских крышах домов, приветствовали своего царя и верховного военачальника. Но больше всего радовали сердце Иоанново благодарственные крики русских пленников, освобожденных от басурманской неволи: «Избавитель наш! Из ада ты нас вывел, для нас, сирот несчастных, головы своей не пощадил!» А во дворе дворца царского взору Иоанна открылась гора из сокровищ, захваченных в Казани, и море пленников, женщин и детей. И все то царь милостиво пожаловал своему войску, себе оставив одну лишь славу».
«Октября одиннадцатого числа покинул царь Иоанн свой стан под Казанью, уведя с собой свой полк государев и еще двадцать тысяч ратников, которых уволил в домы на отдых. На Казани же оставил наместником князя Александра Горбатого, назначив ему в товарищи князя Василия Серебряного. А им в подмогу дал 1500 детей боярских, да 3000 стрельцов, да казаков до круглых десяти тысяч».
До этого момента мне все было понятно и я не тревожил расспросами Ивана. Но тут встал вопрос, на который мог ответить только он. Дело в том, что бояре очень настойчиво просили Ивана остаться в Казани хотя бы до весны, чтобы довершить усмирение края. Вечно у них так: то — не ходи, то — не уходи! Но и Адашев, и другие ближние говорили то же. Значит, были резоны. Да и почему бы Ивану было не задержаться? Я на Москве отлично управлялся, а вести о семье ему хоть каждый день мог посылать. Но он поспешил уехать. Вот и стало мне интересно — почему? И, конечно, мне как дотошному летописцу хотелось из первых уст услышать о впечатлениях полководца, когда он впервые въезжает в покоренную вражескую твердыню.
Я и спросил. О, если бы я знал, что произойдет! Почему я не родился немым?! Иван вдруг затрясся, завалился чуть набок, глаза его выпучились и остекленели, лишь пальцы судорожно царапали скатерть, и изо рта вылетал хрип: «Казань! Казань! Казань!»
Глава 5. Первое бдение у трона опустевшего
[1553 г.]Я, я один во всем виноват! Должен я был сведать сердцем любящим, что с братом неладное происходит. Пусть и мало он тогда со мной говорил, не то что встарь, но и ту малость я мимо ушей пропустил, не услышал, не пожелал услышать, вдуматься. Занимался своими делами суетными, ублажал княгинюшку (это не ей в укор, а только мне!), писал «Сказание о взятии Казани», а пуще всего тешил тщеславие свое недостойное, лелея мечту прославить тем «Сказанием» не только Ивана, но и себя. Да пропади оно пропадом, это «Сказание» вместе с самой Казанью! Прости меня, Господи, за эти слова, сорвавшиеся ненароком с моих уст, как и за те, возможно, худшие, что выкрикивал я в тот страшный день, но те я уже не помню.
Рассказывали, что завопил я тогда истошно, а как рынды в палату забежали, то застали меня обнимающего брата и кричащего, кричащего, кричащего. А как брата на руках в спальную унесли и меня немного в чувство привели, по лицу отлупцевав, водой холодной окатив и насильно ковш вина крепкого мне в глотку залив, тут я все больше плакал, но тихо, в углу той спальни пристроившись. Но припадка моего обычного у меня не было. Я уж позже вывел, что я многое мог в жизни претерпеть, если при этом от меня, от действий моих еще кто-то зависел. И силы откуда-то брались телесные и душевные, и боязливость моя и осторожность обычные испарялись, и готов я был любой подвиг совершить для защиты ближних своих, коли потребовалось бы, горы бы свернул и небо вниз сдернул, вот так я себя ощущал. Но когда дело только меня одного касалось, тут я мог перед ужасным, невыносимым остановиться, и тогда Господь в неизбывной милости своей спасал меня беспамятством. Вот и тогда я надеялся, что смогу спасти брата, а еще ждал, что вот очнется он и призовет меня, и скажет мне слова ласковые, а я в ответ скажу ему, как я его люблю, и прощения у него попрошу, и в плечико поцелую. Быть может, эти мои слова безыскусные для него главным лекарством будут, потому и не мог я его одного оставить и в свой мир уйти. Я за все время его болезни и не спал ни минуточки, а если и выходил из его спальни, то только по нужде, да еще чтобы пройтись по дворцу, послушать, что говорят. А из дворца ни разу не вышел, чтобы под рукой завсегда быть.