Иван Наживин - Распутин
И сразу потемнел в тоске голубой, солнечный, прекрасный мир. Стало безвыходно и тесно. Евгений Иванович поднялся и снова каменистой тропой пошел вверх. И обессилила мысль, и снова жизнь представилась унылой дорогой, которая не ведет никуда. А это озеро? А солнце? А прекрасные вершины?.. Может быть, это только миражи, прекрасные обманы, которые только на время могут заглушить тяжкое сознание горького обмана жизни…
«Да, все маяки потухли, и нет у нас ни твердого знания, ни веры, ни надежды, ни любви. Но показать миру язык — как пресловутый Дьявол на церкви Notre Dame[117] в Париже, которого совершенно напрасно прозвали Мыслителем, — всякий дурак может. Вот если бы найти ключ к загадке жизни, понять, почему — несмотря на ее кажущуюся глупость, бедственность, бесцельность — все с песнью приходит и с песнью уходит и ни за что умирать не хочет, раскрыть до конца эти ее колдовские чары — вот задача для подлинного мыслителя… Ясно только одно: не политиками и не политикой могут быть раскрыты эти основные вопросы нашего бытия! Если бы Ленина, Маркова II, Милюкова, Вильгельма, Маркса высадить на какой-нибудь необитаемый остров, как Робинзона, к вечеру того же дня они поняли бы неизбежно, что все их кипение — это только результат самоуверенной глупости, что вся их политика в жизни ни на что решительно не нужна…»
Он, уже довольно усталый, вышел на широкую поляну Готценальма. Справа высился в лазурной вышине расколотый надвое Ватцман, слева — Высокий Гель, а прямо перед Евгением Ивановичем вдали ослепительно сверкал под солнцем серебряный панцирь Übergossene Alp…[118] Среди поляны стоял старенький забуревший домик, где летом в сезон туристы находят отдых и подкрепление. Теперь вокруг все было пусто и торжественно. И это безлюдье одновременно и щемило немного сердце, и радовало: спокойно в мире было бы без человека!
И в сияющем мире гор точно чуялась какая-то перемена. Кое-где среди голубых гор показался туман, тихие белые реки, которые бесшумно обтекали скалы и точно искали соединиться. И как будто не так ярок был уже свет весеннего солнца…
Около серой хижины мелькнула вдруг сгорбленная фигура человека. Евгений Иванович подошел поближе. Это был старый рабочий, который с топором в руках что-то постукивал вокруг хижины. Его бритое морщинистое лицо показалось Евгению Ивановичу знакомым.
— Grüss Gott![119] — ласково сказал Евгений Иванович.
— Grüss Gott! — тоже ласково отвечал старик.
— А где это я точно видел вас? — спросил Евгений Иванович. — Да, вчера в Берхтесгадене: вы смотрели на митинг националистов. Так?
— Да, да… — отвечал тот и, тряхнув головой, прибавил задумчиво: — Ja, ja: grosse Worte und Federn gehen viel auf ein Pfund!..[120]
— Значит, не понравилось вам?
— Чему же тут нравиться? — сказал старик. — Слова… Reden kommt von Natur, Schweigen aber von Verstand…[121] А куда вы это собрались?
— Да так, в горы…
— Ну, это дело теперь не выйдет… Через полчаса погода переменится, и в горах вы пропадете… Всего лучше переждать бурю вот в хижине…
«Ведь вот не один же я в мире… — подумал Евгений Иванович. — И его вот мысль бродит в темноте, видимо, где-то совсем близко от моей…»
Старик, скрябая ногами, пошел за дом, и снова застучал там его топор.
Евгений Иванович, сняв рюкзак, с удовольствием отдыхал: он поднимался уже шесть часов. Белые реки тумана вздулись. Горы грозно посинели. И отделились от молочных рек белые облака и, как гонцы, побежали среди гор вдаль. И пропало солнце, и мир потускнел, и нахмурился, и похолодал… И резко ударил холодный ветер…
— Ну, а теперь пойдем в хижину… — сказал старик, появляясь. — Сейчас заревет…
И действительно, не успели они войти в домик с дощатыми нарами и грубым столом, как за стенами его взвыла буря, повалил густой снег, и в хижине сразу угрюмо потемнело. Старик развел на очаге огонек, оба закусили, и так как разговаривать было трудно — Евгений Иванович с трудом понимал баварское наречие, — да и не о чем, то оба на грубых холщовых матрасах, которые служат летом туристам для ночевки, укрывшись, легли подремать.
Но как ни устал Евгений Иванович, сон не шел к нему.
«Все равно: и несокрушимая власть Темных, и невозможность учесть даже приблизительно последствия деяний наших, и вечная сила слепого Случая, — думал он, — но все же жить как-то надо. И не следует бояться изменчивых текучих форм жизни. Был и исчез Вавилон, и Египет, и Греция, умерла Римская империя, отшумело Средневековье, отцвело Возрождение, и ничего страшного не произошло: жизнь продолжается. В Древнем Риме был удивительно поэтический обычай ver sacrum:[122] в случае какого-нибудь тяжелого общественного бедствия народ давал торжественное обещание посвятить всех родившихся в этом году детей богам. И вот как только дети эти достигали двадцатилетнего возраста, ранней весной первого марта все они, подняв знамена с изображением дятла и волка, прощались навсегда с остающимися и уходили куда глаза глядят. Веселое солнце священной весны, первые цветы на чуть зазеленевших полянах, манящие, как и теперь, дали, и по солнечным дорогам идет эта молодая толпа в неведомую даль, идет месяц, идет три, идет до тех пор, пока не придет в такое место, которое ей понравится для постоянного поселения. И песни, и опасности, и любовь в сиянии звезд, и смерть среди полей, и горы, и реки, и глушь, и восторг, и воля. Так пришли из древней Бактрии, из Гималаев, сами римляне, так вышли оттуда родоначальники всех других европейских народов, так потом стали отстраиваться в сиянии ver sacrum молодые рои от самого Рима. Мне жаль, что прелестный обычай этот забыт народами: места на земле, куда могли бы направиться наши sacrani,[123] еще очень много. Но не должна ли быть и вся жизнь человечества такой вечной ver sacrum, таким радостным походом в неизвестное? И если люди, в бешенстве разрушив старое, ошиблись в выборе пути к новому, то из этого никак не следует, что надо возвратиться назад, к заведомо плохому, но надо, оставив ложные пути, в поте сердца искать путь правильный: semper idem[124] — смерть. Жизнь в semper ad astras![125] Бедный Станкевич в его наивной легенде «О чем говорят звезды» был в тысячу раз более прав, чем все миллионы самоуверенных охранителей…
Semper ad astras!»
В волнении он даже приподнялся на своем сеннике. Старик, протрудившись весь день, мирно спал. За стенами бешено металась буря. И Евгений Иванович опять лег и, глядя широко открытыми глазами в сумрак, который сгущался все более и более, продолжал думать:
«Жить как-то надо… Как же жить? Как те Светлые, что, стремясь к звездам, осветили и согрели нашу жизнь. Не неизвестному солдату, который где-то когда-то как-то осквернил Божью землю кровью человеческой, должны мы ставить памятники, но неизвестному предку, впервые открывшему лен, неизвестному поэту, впервые подметившему неподвижность Полярной Звезды, неизвестному мыслителю, восторженно прошептавшему первую молитву. Всех их били, бьют и будут бить святейшие синоды, папы, чекисты, артиллеристы, кавалеристы, сотни черные, и сотни красные, и сотни белые, и сотни всякие, а они все стоят бессменно на страже своего сокровища, у чаши святого Грааля{239}, у святых огней Человечности. Пусть даже нет у них ни малейших шансов на победу, но все же, все же правы только они, только они святы, только в них человеческая гордая и прекрасная жизнь! И что же в них самое главное, самое существенное? Самое существенное в них это: будь самому себе верен до конца и ничего не бойся: она все таки вертится! Рви цепи и поднимайся к звездам! Будь сам собой!.. Кто мне сказал, что я какой-то там окшинский домовладелец и редактор-издатель какой-то там газеты? Как мог я поверить такой лжи? Я в душе своей охотник-дикарь, я пастух, зачарованный звездами, я кочевник, влюбленный в землю, я жрец великого и таинственного Бога Неведомого, — ибо Бог ведомый, Бог названный уже не Бог!.. И я должен быть в жизни тем, чем я чувствую себя в душе…»
…Мягкая, теплая волна вдруг бархатно накрыла его, запутала своими ласкающими тканями и понесла, понесла, баюкая, в даль блаженную…
Он проснулся от ощущения необычайной тишины, В хижине никого уже не было. В маленькие, занесенные снегом оконца ласково светил розовый рассвет, и, точно подчеркивая торжественную тишину гор, за стеной радостно и нежно уже звенела капель: люли-люли-лель-лель… люли-лель… люли-лель…
Он бодро встал с своего сенничка, распахнул дверь и — замер на пороге: все вокруг было бело, и над белой землей этой, как горние алтари, сияли в тихом чистом небе алые вершины гор. Сразу потеплело, и нежно звенели жемчужные капели, и торжественными голосами лавин перекликались рдеющие в небе великаны. Земля казалась белоснежным храмом Богу Неведомому, и он, одинокий, был в этом бездонно-великом храме в эту минуту светлым жрецом… И в ожившей душе его пели сладкие, горячие, крылатые молитвы Богу Неведомому, и прекрасному храму его, и всем жрецам его, которые, не проливая и капли крови, — разве только свою! — двигали жизнь вперед, расчищали пути человечества от диких зарослей суеверий, давали братьям своим хлеб телесный и духовный, творили красоту и радость…