Иван Наживин - Распутин
— Выбирайся, все выбирайся!.. — кричали возбужденные голоса. — А деревню чичас запалим со всех концов… Пропадай все… Пусть ничего злодеям не достанется…
— Пустое орете… — отвечали возбужденные голоса. — Сколько больных в тифу лежит… Старики, которые не могут шевельнуться… Пущай им все остается… К чему это пристало безобразить?
И с сумасшедшими глазами все кричали, все махали руками, и скоро все забыли, с чего началась речь. Но спорили и ссорились накрепко.
— Все, все подымайся… — возбужденно говорил с телеги суровый мужик. — Все! Не поддадимся злодеям, обманщикам, кровопивцам…
И чрез какой-нибудь час все поднялось, готовое к дальнему походу. И вдруг больная Ольга, вдова расстрелянного Кузьмы, громко плача, с ребенком на руках к берегу Волги бросилась.
— Куды возьму я тебя с собой, доченька моя милая, когда и до вечера мне прокормить тебя нечем? — истерически плакала она на голос, страстно целуя маленькую, точно бескровную девочку свою с тонкими ножками и ручками. — Ничем тебе в степи мучиться, лутче уж… своими руками… детка моя маленькая… милая… Господи, прости меня!
И вся белая, с безумным лицом, она приподняла вдруг девочку на руках и бросила ее в мутные волны, вешние, сверкающие, Волги широкой, и с диким криком, закрыв лицо руками, повалилась на мокрый песок.
— А что, бабыньки, ведь правда ее… — как огонь по сухой степной траве, побежало по безумному табору. — Что им мучиться? Пущай Господь на родине примет от нас их ангельские душеньки… Мы своим детям не злодейки какие…
И еще пестрый ребеночек с жалобным плачем, кувыркаясь и бессильно и жалко цепляясь ручонками за неуловимый воздух, полетел в играющие веселыми зайчиками волны и исчез в мутной глубине… И еще… и еще… А в это время голова табора с тревожным гомоном, с тоскою смертной в глазах уже выходила за околицу, устремляясь в бескрайние солнечные степи, за гранью которых совсем близко, рукой подать, цвело, полное мира и довольства, великое и сильное царство индейское…
XLI
ГИБЕЛЬ КОЛДУНА
Первое время после воцарения большевиков Сергей Терентьевич резко отстранился от всякой общественной работы: ему претил безграмотный, но самоуверенный вздор, который несли по митингам матросы, претило широко, как никогда, развившееся пьянство, претил ужасающий разврат среди точно с цепи сорвавшейся молодежи, и грабеж, и кровавая бестолочь жизни, явно катившейся в какую-то пропасть. И жалкие правители смешными декретиками своими только еще более увеличивали страшную смуту. Так, недавно получено было по всем школам приказание: обучать детишек хореографическому искусству и лепке. Учителя Ваську мужики давно голодом выжили из деревни, и его место заступила учителька, старшая дочь убитого отца Александра Катя. Не зная, что такое хореографическое искусство, она поехала в Окшинск к начальству, и там сказали ей, что это, должно быть, танцы всякие.
— Танцы? — испуганно подняла она брови. — Да я и сама танцевать не умею…
— Надо выучиться…
— Да к тому же и босые они все…
— Пусть босые танцуют — нынче это в моде… — сказало начальство. — Вон в Москве какая-то мериканка, та завсегда босая танцует{233}, и все, которые понимающие, весьма одобряют…
Не зная, что делать, учителька поплелась домой и всю дорогу плакала: ей казалось, что начальство издевается над нею, потому что она из духовного звания.
Хореографическое искусство она решила оставить в стороне — авось как Господь пронесет… — и приступила к лепке. Но тут разом зашумела вся округа. Сперва мужики и бабы все ходили кругом школы и все заглядывали в окна злыми недобрыми глазами, а затем к учительке явилась депутация: лепку прекратить.
— Да как же я могу? — лепетала запуганная девушка. — Ведь мне приказано…
— А нам больно наплевать, что тебе приказано! — орали мужики сердито. — Мы тебе ребят отдали в дело прызвести, а токма чтоба там пустяками заниматься. Ты погляди-ка, какие они домой теперь приходят: ровно вот из болота все! К чему это пристало? Одежонка вся в глине, волосенки в глине… Коли им больно охота пачкотню эту разводить, так пущай сами за робятами и стирают, а мы на это несогласные… И мыло-то игде? Ну? Сама, чай, только по праздникам умываешься… Нет, нет, на пустяковину эту согласу нашего не будет. Кончать и больше никаких!
И долго еще гудели деревни от негодования по поводу лепки…
И была пустая затея эта только одной из сотен других пустых затей, от которых Сергей Терентьевич прямо не знал, куда деваться. Но потом он как-то одумался: старое нарушено безвозвратно, это было ясно — так если не мы, так кто же будет налаживать новое? Если дать баламутить всем этим беспардонным хулиганам, то и сам погибнешь и других погубишь. И он потихоньку и полегоньку стал влезать в новый хомут, одних останавливал, других поддерживал и все старался направить новую жизнь деревни в новое, и ему, как и другим, совсем еще неясное русло. Отметая мусор исступленных, но уже засаленных слов, всем до отвращения опротивевших, он брался за сущность дела, и иногда как будто ему удавалось кое-что и сделать. И привыкший разбираться внимательно в путанице жизни, он чем дальше, тем все больше недоумевал: сквозь налет новых веяний все определеннее и ярче проступали для него контуры жизни старой, тысячелетней, явно еще не изжитой. Из волостного совета деревню забрасывали московскими атеистическими бумажками — тем теснее становилось в церкви, а когда один из парней, хулиган порядочный, осмелился заикнуться о советском браке без попа, собственный отец отвозил его кнутовищем, а отец невесты выгнал его со двора раз навсегда: нам таких кобелей не надобно… Кремлевские властители отдали деревню во власть бедноте — пьяницам, лежебокам и хулиганам, — но не прошло и трех месяцев, как, досыта покуражившись, беднота сама пошла на поклон к крепкому мужику-хозяину.
— Эх, родимый, да нам за вами только и жить… — говорили они. — Что те, сволочи, дадут-то? Что у них есть? Слова? Будя, наслушались! Индо голова распухла… А ты нам, чай, свой и, ежели в чем неустойка, к тебе, а не к кому пойдешь…
И просыпалась в деревне еще смутная, но определенная вражда к интеллигенции — мужик обобщал ее всю под именем господишек, в числе которых были и Тарабукин, и земские учителя, и все городские вообще, и даже заодно прикащики пахлой полумертвой кооперации, — и уже слышались новые речи о том, что это не мужики, а господишки царя сковырнули и всю жизнь взбаламутили, а мужики только воевать больше под генералами-изменщиками не хотели…
— Камитеты, камисары, каператоры, сволочь паршивая… — зло говорили мужики. — Погодите, черти сопливые, придет и наше время: дадим мы вам тогда по талону, да по купону, да по такции… Ишь что с Расеей-то изделали!..
И иногда чувствовал Сергей Терентьевич, что темная деревня и его зачисляет в ряды этих погубителей России, и на него с его новшествами косится, и его отметает. И иногда сказывалось все это так ярко, что его прямо оторопь брала: коммунистический угар не только проходил, но в деревне и совсем уже прошел, в этом не было уже никакой опасности — вся опасность была в этом медленном, но неуклонном нарастании власти жизни старой, в этих безрассудно-реставраторских настроениях деревни: из всех завоеваний революции деревня держалась только за землю, и было ясно, что за эту землю она продаст все. Как ни безобразна была в своей безграмотности революция, как ни жестока, как ни разрушительна, все же — это Сергею Терентьевичу было совершенно ясно — простой возврат к прошлому дела не только не решал, но он ни в малейшей степени не был и желателен: многое из нового должно было быть удержано во что бы то ни стало.
И все недовольнее и опасливее косились на него самостоятельные мужички — почему это такоича мужиков он сторонится? И почему это все с господишками нюхается? И чего это он все пишет? — а из них в первую голову его давний недруг Иван Субботин, беспоповец. Помощник же у него на всю деревню был только один Петр Хлупнов, да и тот ненадежен: он все носился еще со своими теориями…
Было воскресенье. Сергей Терентьевич сидел у стола, обрабатывая свои очерки «Деревня после переворота», в которых он тщательно отмечал все перемены, и дурные, и хорошие, которые произвела революция в деревне, и пытался наметить те вехи, по которым нужно было направлять жизнь деревни и России теперь. Но работа не клеилась. Будущее было неясно, темно и без пути… И очень тяготили его и личные дела: дети оставались без образования — школа едва дышала без учебников, без бумаги, без карандашей, без дров, — учителя голодали и бедствовали чрезвычайно и учили детей еще хуже, чем прежде; в доме у него всего не хватало — ни ниток, ни гвоздей, ни кожи, ни сахару: о хуторе теперь и мечтать было нечего…