Авенир Крашенинников - Затишье
Чистая публика от души потешалась.
— Это пароходчики товарищества «Самолет и Вулкан», — говорили осведомленные. — У Каменских сделки заключали…
Наденька бежала из сада, Костя еле за нею поспевал. Она сама крикнула извозчика, вскочила на сиденье. Бочаров испуганно подсел в уголок.
— Вот она, вся Ольгина суть! — со злостью сказала Наденька в армячную спину кучера.
Городской голова, Егор Александрович Колпаков, заткнул уши, плюхнулся всем своим дородным телом в кресло. Пояс бухарского халата распустился, пузо полезло, потянуло красную рубаху из штанов. Виски трещали после вчерашних тостов за «Самолет и Вулкан». И на вот тебе — не успел глаз раскрыть, рюмочку да рассольчику приказать, родная дочка опохмеляет: стоит избоченясь, полоскает в воздухе у самого его носу газету:
— Поджигателей ищешь? Да я сама весь этот клоповник твой, Пермь эту, со всех сторон спалю!
— Да полно, полно, чего раскипелась, — машет руками Егор Александрович, вечно пасующий перед дочерью, — не твоего ума докука.
— Ах, не моего, не моего? А ты-то подумал — любую бабу с лучиной за этакие деньги в замок сунут.
— Ну-ко, ну-ко, — Егор Александрович поставил ноги на пол, халат запахнул. — Да не будь меня, тебя бы сегодня за долгие космы вместе с твоим Иконниковым — по этапу в Сибирь! Вот бы и допрыгались…
Ольга выронила газету, лицо — полымем.
— Ко-огда, говоришь? — замершим голосом спросила.
— Да вот сейчас, — подтвердил Колпаков, облегченно отдуваясь. — Не станут теперь мозги задуривать…
Но Ольга не дослушала — кинулась из комнаты. Бархатные портьеры на дверях свернулись жгутами. Беда с ней да и только! В прежние бы времена ее на цепь, на хлеб и воду. Но иные нынче веяния, и сам Егор Александрович мягок душою, как телом.
— Охо-хоньки, — вздохнул он, наливая рюмочку, принял, скособенил лицо, опять заполнил кресло да так и заснул в нем, отвесив нижнюю губу.
А Ольга тем временем простучала каблуками по каменным плитам двора к службам, кулаком забарабанила в двери кучера, вытянула его, обмякшего, с пухом в волосах, наружу, и пока он, путаясь в постромках, запрягал каракового жеребца, крутилась на месте как оглашенная. Из конюшни воняло сладким теплом, лошадиным потом; жеребец шалил, дергал полумесяцем уха.
— Скорей же, скорей!
Вспрыгнула в коляску, велела к особняку Нестеровских, пребольно шпыняла кучера в спину кулаком. Город досматривал перинные сны, в пустынных улицах стуком подков играло эхо.
Сторож высунул из калитки измятые усы, заворчал, Ольга шепотом посулила ему на водку, хозяев будить не велела, только постояльца из флигеля.
Бочаров проснулся сразу, едва сторож постучал в раму, распахнул окно, ахнул: такой свежестью шибануло в нос, такие радуги прыскали по травам. Деревья замерли, кропили с листвы каплю за каплей.
— Кто зовет? — не понял Костя, радуясь погожему утру, бодрости, играющей во всем теле.
— Да девица… — Сторож позевнул, опасаясь слова, навернувшегося на язык, — купца Колпакова дочь. Соскучилась, кубыть.
Костя накинул на плечи сюртук, прошел за сторожем по саду к калитке. Сапоги сразу заблестели, волосы намокли. Ольга маячила рукой, привстав, странно оскалив зубы. Бочаров никогда ее такою не знавал, сел рядом с нею опасливо.
— К Загородному саду! — погнала она кучера.
— Что за прогулка? — Бочаров чувствовал себя с этой девицей точно так же, как при первой встрече в библиотеке.
— Увидишь! — отрывисто сказала Ольга.
Заря в конце улицы чуть подернута рябью. Медведь на гербе губернаторского дома розов, будто пряник, и разворот Евангелия на хребте тоже розовеет. Вон Дворянское собрание; за колоннами сырые тени, а сами колонны сверкают, как мраморные.
Ольга тянет Бочарова в сад, в самый дальний угол его, где нет ни посыпанных песком дорожек, ни даже тропинок. Мокрые кусты бьют по плечам, одежда набрякла влагою, за ворот пробираются струйки.
— Смотри! — повелительно подталкивает Ольга Бочарова к забору.
Костя приникает лбом к доскам, глядит в проем.
Через глинистый в пожухлой траве пустырь — тюремная стена. В деревянных будках часовые, у ворот — конные жандармы. Позвякивают уздечки, цвиркают по камню подковы. Ротмистр нервно выщипывает усы.
Медленно раздвигаются ворота. Вжик! — шашки наголо. В серых, под цвет камней, халатах, в круглых мышиных шапках повалил веселый народ — уголовники. Бородами в зарю, покрикивают, похохатывают, машут нескованными руками.
— Слобода! Солнышко, едрит его в переносицу.
— Р-разговорчики! — привычно покрикивает ротмистр, вытягиваясь на стременах.
Дробный звяк, будто кто-то пересыпает в огромных горстях железные зерна. Политические выходят; на плечах такая же, что и у веселых уголовничков, арестантская холстина. И среди них — кучер Иконникова Яков, понурый, глядящий в землю, словно притиснутый круглою шапкой; среди них Феодосий Некрасов, он привстает на цыпочки, будто силится разглядеть город за столбами заставы, слеза тяжело запутывается в нелепой, пучками, бороде.
Жандармы оцепляют их, розово поблескивают сабли, стучат копыта, полукольцом смыкается солдатская команда.
За пешими выезжают фуры, на которых ссыльные с привилегиями. Открытая кибитка, два жандарма по бокам. Бледный, собранный для спокойствия, приподымается в ней Александр Иванович Иконников, прощально вскидывает руку. За ним выкатывается возок: Анастасия прижимает к себе Сашку.
И — телеги, телеги. Голосят среди узелков, хнычут, каменеют печальницы — российские бабы, белоголовые ребятенки. За кормильцами, за страдальцами своими!..
Бочарова колотит лихорадка, он сползает на колени в мокрую траву и слышит густой голос Феодосия, заповедно повторяющий:
Любовью к истине святойВ тебе, я знаю, сердце бьется,И верю, тотчас отзоветсяНа неподкупный голос мой.
— Вот и все, — говорит Ольга; лицо ее становится острым и маленьким, — и как скучно! Ты иди пешком, — через плечо оглядывается она. — Я — сама по себе.
Белый мокрый бурнус мелькает между кустов, и — тишина, только издалека чудятся Косте прощальные вздохи колоколов.
глава тринадцатая
Первопутком потянулись в губернский город всполошные вести: мужики в деревнях опять поднимаются. Потому, мол, на базаре который раз подскочили цены на мясо, муку, овес и прочие продукты. И куда, мол, смотрит губернатор, чего ждет?
А начальник губернии господин Лошкарев и жандармский подполковник Комаров смотрели в прошение крестьян Быковского общества Екатерининской волости Оханского уезда. По случаю холодов кабинет его превосходительства жарко протоплен. Губернатор не потеет. Высокий расшитый воротник жестко подпер подбородок, длинное тело застегнуто всеми пуговицами. Подполковник то и дело вытирает платком волосатые руки, многодумно морщит лоб.
«… господу богу угодно было, при нашем новом состоянии, — читает Комаров, оттопырив губу, — наказать нас лишением хлеба. В прошлом году посеянный озимый хлеб поел червяк, так что многие из наших деревенцев сеяли озимь по два раза. И яровой хлеб был побит градом. Почему мы оставили на зиму только скота наполовину, — но и эта оставленная часть скота потерпела большой недочет. По недостатку корма редкий из нас сохранил по корове на племя — большая половина изгибла. Ныне в мае месяце последний высеянный на поле хлеб побило градом на двухстах десятинах, при народонаселении двести три души обоего пола. Потом оставшийся от градобою хлеб побило инеем…»
— Пропусти это, — машет рукою Лошкарев, скрипя сапогами по кабинету. — Далее.
Комаров зычно откашливается, сплевывает в платок:
«Дети едва передвигают ноги, так исхудали, а что будет к весне, одному богу известно…»
— Так оброк они платить собираются? — перебивает Лошкарев.
— Именно нет. По изложенным причинам.
— Нда-с. Вы заметили верно: на каждых двух крестьян губернии нужно по три казака.
Подполковника гнетет сейчас иное: флигель-адъютант императора Мезенцев всех распек, ничего нового не обнаружив, и укатил. Комаров поставил перед иконой Спаса Нерукотворного свечу в свою руку толщиной. Но появление крестьянских ходатаев, но слишком уж многочисленные и настырные прошения мужиков ликовать не давали. Чувствовалось в стиле некоторых прошений одно перо — бойкое, въедливое, забористое. На оханском рынке подобрали прокламации возмутительного смысла. Иконниковские последыши зашевелились…
Губернатор лично решил беседовать с подателями вот этого прошения, приказал ввести. Переступая с ноги на ногу, вошли два мужика в драных армяках, в валяных сапогах. Мнут шапки, топчутся… Один, с большим чистым лицом и ровной бородой, глядит сине, дерзко, а губы дурашливо отвесил. Товарищ его, худосочный, как некормленый гусак, загнул глаза к потолку.