Питер Грин - Смех Афродиты. Роман о Сафо с острова Лесбос
Я сказала, что у меня болит голова. Да так оно и было.
— Еще бы ей не болеть! — сказала мама. — Торчишь весь день в четырех стенах!
— Правда, мама. Она у меня действительно болит.
Как могла я объяснить ей, что мне невыносима сама
мысль о ней, разгуливающей среди миндальных рощ! Ведь от одного ее шага вся красота разрушается, превращаясь в обыкновенную прозу жизни! Немного находилось дверей, которые сопротивлялись, если моя мать пыталась их открыть, немного оставалось самых интимных уголков, которых она не пронзила бы взглядом и которые бы от этого не съежились. Она обладала редкой способностью стирать мечтания в пыль; но если бы кто-нибудь серьезно заподозрил в ней такой талант, она была бы покороблена. Она не была лицемеркой, что только усугубляло эту ее особенность; главным же свойством ее натуры была трогательная вера в правоту собственного мнения.
Короче, я надулась и упрямилась, мать бранилась и закатывала истерики, но ни одна из нас не хотела сдаваться. В конце концов она выскочила из дому, прихватив с собою двух племяшек, оставив меня дрожащей и совершенно без сил. Кровь в висках пульсировала, желудок восстал, во рту ощущался кислый металлический привкус. Я легла на лежанку и закрыла глаза. В доме было тихо. Мальчики придут из школы не ранее чем через два часа. Слуги дремали в своей отдаленной части дома, тетушка Елена, как всегда, заперлась у себя наверху. Под веками у меня плясали яркие узоры — пурпурные с золотым краем, алые зазубренные полоски, вспышки зеленого цвета, — я чувствовала, что меня может стошнить в любое мгновение.
А тут как раз появился Питтак. Едва он вошел, я вскочила в удивлении.
— Да нет, я не стал тревожить вашего привратника, — изрек он, словно читая мои мысли, и повернул у себя на пальце кольцо, на которое был надет ключ. — Калитка в саду куда менее в ходу, чем передняя дверь. Так ведь?
В ответ я только кивнула, не доверяя словам. Лицо Питтака было красным, как малина, а в голосе звучала некая странная, деланная четкость. Не ясно почему, но мне представился образ человека, прокладывающего себе путь по болоту и прыгающего с кочки на кочку. Он здорово поправился с тех пор, как я его видела в последний раз. Хотя по-прежнему неплохо держался на своих тонких, чуть кривых ножках, у него явственно обозначилось брюшко, а волосы и борода сильно поседели.
— Тетушка наверху? — спросил он. — Да.
Он хотел что-то добавить, но не мог сразу сообразить что. Стоял, пристально глядя на меня, от чего мне сделалось до невозможности неловко, и все продолжал крутить на пальце ключ. Затем повернулся и затопал по лестнице наверх. Я слышала, как его тяжелые шаги приблизились к двери тетушки Елены, как она открылась и снова захлопнулась, как последовал едва слышный, приглушенный, но эмоциональный обмен репликами. На миг-другой стало тихо. Я чувствовала, как у меня колотится сердце. Тронула лоб и тут же отдернула руку: он был весь покрыт холодным потом. Встала у лежанки, ожидая, что же будет дальше.
Внезапно голоса раздались снова, и я безошибочно уловила сердитые ноты. Дверь хлопнула. Питтак стал спускаться, что-то бурча себе под нос. Увидев меня, он остановился. Он был взъерошен и явно вне себя. На лоб его свисала прядь, по щеке бежал живой алый рубец. Взгляд его был каким-то заспанным. Он кисло улыбнулся мне: в первый раз я заметила, что он не очень-то твердо держится на ногах.
— Н-да, — произнес он и сделал шаг-другой навстречу мне. Я почувствовала, как меня охватывает паралич; в горле першило. — Тетушка твоя, оказывается, жуткая упрямица, милая моя Сафо. — Он нахмурился и покачал головой. — Не пойму. Отчего такая недобрая? — Голос его ломался, — по-видимому, то, что произошло в комнате тетушки Елены, — совершенно лишило его самообладания.
Я ничего не ответила, чувствуя почти ожог от его воспаленного взгляда.
— Ты не будешь такой недоброй, не так ли? — сказал он и сделал еще шаг мне навстречу. Никогда прежде я не слышала в его голосе такого тона. Он подступил почти вплотную, обдав меня резким запахом кислого вина. Затем, смачно сглотнув, протянул свои смуглые, изборожденные шрамами ладони и возложил их мне прямо на груди.
Я забилась в холодной, ужасающей дрожи; мной овладело чувство, состоявшее наполовину из дикого отвращения, наполовину из еще более дикого возбуждения. Я не могла ни двинуться, ни сказать ни слова. Я сделалась вещью, предметом! На мгновение — всего лишь на мгновение — время для меня застыло. Затем алчущие руки соскользнули с моих грудей, крепко схватили, подняли в воздух и швырнули меня на лежанку, будто безвольную куклу. Надо мной оказалось его огромное, бородатое, пугающее лицо, утратившее последние крохи нежности. Он придавил меня своим телом, и глаза мои наполнились слезами.
— Ах-х! — фыркнул он, точно животное, и прильнул своими огромными колючими, слюнявыми губами к моим губкам. Я икнула — меня мутило от винного запаха, жара его тела, неукротимого потока слюны. Его язык настойчиво пытался проникнуть ко мне в рот, будто чудовищный полип, а рука цепко схватила меня за бедро. Я не могу ни стереть из памяти этого мгновения, ни подобрать слова, чтобы точно выразить степень взыгравшего во мне отвращения.
Очевидно, я машинально укусила его, сама того не заметив, — только услышала дикий, нечеловеческий рев. Бедняга встал, совершенно отрезвев, с искаженным от ужаса лицом и вытер кровь со рта тыльной стороной ладони. У меня схватило желудок, будто кто-то стиснул его гигантским кулаком. Я исторгла его содержимое на пол долгими, агонизирующими спазмами. Когда я наконец подняла глаза, Питтака уже не было. Слышу ключ в задней калитке. Изнуренная, трясясь от смертельного холода, бессильно опускаюсь на лежанку.
Все, что могу видеть, — лицо матери: черты его перекошены в омерзении, как у безумной. Все, что могу слышать, — жуткое шипение потока слов ненависти и боли, ужаса и кошмара: «Это послужит тебе уроком!» Это и в самом деле послужило мне уроком. Мои верования и мечтания были сломлены, словно тонкие надкрылья жука, налетевшего на гранит грубой действительности. Все оказалось правдой. Каждое слово…
Тут я уснула. Я все еще спала, когда мамочка с девочками в самом деле возвратились с прогулки. Как водится, началась возня — моей мамочке вообще доставляет удовольствие посуетиться, если вдруг возникает какая-нибудь проблема. Меня уложили на мягкую постель, принялись отпаивать отварами из трав. В течение нескольких последующих дней мама (видимо, польщенная моей неожиданной покорностью) то и дело поздравляла себя с тем, что ей достало здравомыслия не тащить меня на ту прогулку. «Видно, ребенку и впрямь было нехорошо, — говорила она. — Если не я, тогда кто ее поймет?»
Как легко — слишком легко — сказать по поводу того или иного события: «Не случись этого, моя жизнь пошла бы по-иному». И все-таки я поддаюсь искушению утверждать это, когда вспоминаю о том ужасном дне. Если бы — я не оказалась тогда, в этих конкретных обстоятельствах, отчужденной от единственного человека, который понимал меня и мог помочь. Если бы я — в самозащитной реакции — не вступила на мамину стезю мыслей не только о человеческих взаимоотношениях, но и обо всех других аспектах жизни. Если бы я, как следствие — резко вопреки своим природным склонностям, — не ввязалась так глубоко в политическую жизнь. Если бы — Мирсил не вернулся из изгнания и не взял власть в свои руки в самый подходящий момент. Если бы — моя мать была способна принять любовь, которую я испытывала к ней. Если бы — тетушка Елена не потеряла впервые в жизни контроль над своими эмоциями. Если бы — Андромеда не была дочерью своего отца. И еще сколько этих — если бы, если бы, если бы.
Нет, так дело не пойдет. Я что-то слишком распустила нюни. Я копаюсь в этих осколках жизни не затем, чтобы плакаться над ними, а затем, чтобы собрать их вместе. У меня никогда не хватало терпения на то, чтобы вымаливать жалость к себе у других, и я не имею намерения снисходить до того, чтобы лелеять ее в себе самой. Ко всему прочему, зачем это мне нужно? Многие будут завидовать моей жизни. И уже сейчас завидуют. Я познала, что такое житейское благополучие, и у меня достало вкуса наслаждаться им. Боги наделили меня несравненным даром слагать песни. Я любила и была любима. Скорбь — естественное слагаемое жизни, вот разве только малому дитяте пристало требовать безоблачного счастья. Но это дитя — признаюсь себе в том — никак не хочет покинуть меня.
Темнеет. Скоро придет Талия зажечь светильники. Каждое ее движение будто песня: я не в силах отвести глаз от ее тонкой, изящной головки, очерченной аккуратно причесанными волосами. Но при всем этом Талия — рабыня. Так что же есть рабство? И что есть свобода? Кого из нас двоих можно считать поистине свободной?..
Вот уже почти неделя, как я безвылазно сижу в этой комнате. Действительность все дальше ступает в прошлое, и я следую за ней.