Питер Грин - Смех Афродиты. Роман о Сафо с острова Лесбос
Но в глазах случайного наблюдателя его смерть, как и его жизнь, показалась бы вполне комичной вещью. В последнее время у него развилась неодолимая страсть к колдовским травам. Дом наполнился отвратительными, дурно пахнущими корнями, до коих всем строго-настрого возбранялось дотрагиваться. Около задней двери неизменно околачивались две-три мерзейшие старые карги, постоянно что-то бормочущие и этим наводившие смертельный страх на мальчишек-поварят, подверженных предрассудкам почти в той же степени, что и дядюшка Евригий. Одна из этих отвратительнейших старух убедила его отправиться в полночь в холмы, когда настанет полнолуние, — мол, там есть какие-то особые корни, которые можно выкопать, только если при этом соблюдены такие-то и такие-то условия. Ну, он и развесил уши. Пока собирались, пошли осенние дожди. Дядюшка Евригий простудился, так и не найдя желанных корней, а пять дней спустя умер от воспаления легких.
К моему собственному удивлению, на похоронах я ревела так, что у меня чуть сердце не выскочило из груди. Возможно, я горевала заодно с тетушкой Еленой; может быть, я каким-то нутром понимала, как ненавязчиво он смягчал отношения между мной и матерью; а может, я вот упала как раз в тот возраст, когда слезы навертываются на глаза легко и без видимой причины. Тут я обратила внимание, что моя мать как-то странно смотрит на меня, а на лице ее было написано отвращение, смешанное с некоей похотливостью; от этого взгляда я готова была бежать прочь как полоумная. Хорошо, рядом оказался мой двоюродный брат Агенор, — ему было тогда, кажется, лет четырнадцать, но он всегда выглядел много старше и мудрее своих лет. Он утешающе положил мне руку на плечи и подал чистый платок. Я словно бы оказалась в теплом уголке посреди серой опустошенности, которая, точно зима, легла мне на сердце.
Мы неуклюже столпились вокруг погребальных носилок; позади нас мерцали высокие тонкие свечи, а мы не ведали, что сказать друг другу. Тут был и дядюшка Драконт — почти подобие тетушки Елены, только еще выше ростом; он опустил нос, точно цапля, глядящая на свой выводок. Рядом с ним стояла полная, добродушная тетушка Ксанта с крошкой Ираной, смуглым одиннадцатилетним Ионом — которого я никогда прежде не встречала — и Горго. Горго было теперь тринадцать лет, ее рыжевато-каштановые волосы блестели на солнце так же, как и мамины; все тот же курносый нос, но черты смуглого, точно лунный диск, лица сделались, по сравнению с минувшим годом, более мягкими, тонкими, живыми, с потаенной теплотой. Я подумала о ней и Андромеде, но от этого во мне только усугубился холод. Я была всего лишь крохотной чернявой дурнушкой. Ни искорки тепла, не то что яркого сияния. Почувствовав себя несчастной, я закрыла глаза. Я испугалась… Но тут неожиданно для себя услышала внутренний голос:
— Тебе страшно? Чего? Смерти?
— Нет. Я никогда не боялась смерти.
— В таком случае — жизни?
— Возможно.
— Самой себя?
— Да. Я всегда боюсь себя.
— Почему?
— Не знаю.
— Хочешь остаться такой, как есть?
— Да, да, да! Хочу!
— Навсегда?
— Да.
Я вновь открыла глаза и увидела, что тетушка Елена глядит на меня странным напряженным взглядом. На мгновение меня охватил приступ непонятного ужаса — я почувствовала, что тайный голос, звучавший в моем сознании, принадлежал ей. Что она овладела мною, стала частью меня. То мгновение прошло, но ее глаза по-прежнему владели моими. Мне показалось, что я становлюсь невесомой, кружась, взлетаю ввысь в потоке воздуха, восходящего от пламени свечи.
…А затем — ужас наступления весны. Красота обжигает. Свет обжигает. Свет после тьмы. Весна нетвердой походкой выходит из пещеры, будто Персефона; в рощах набухают почки, а я чувствую прилив тоски в крови. Из зеркала на тебя смотрит странное лицо, а тело внезапно становится чужим. Кто эта чужачка, которая овладевает тобой? С которой ты не в силах совладать?
Ты сама.
Глава пятаяВозможно, самым неожиданным последствием смерти дядюшки Евригия явились перемены в образе жизни тетушки Елены — перемены, которые, прямо или косвенно, повлияли на всех домочадцев. Мне, самым непосредственным образом вовлеченной во все происходящее, трудно объяснить, как и почему все случилось. Моя мать, со свойственным ей здравомыслием, объявила, что тетушка Елена впала во временное религиозное умопомрачение, и язвительно добавила, что она, по крайней мере, выбрала достойный предмет поклонения. В этом утверждении, как и в большинстве утверждений моей матери, правды было ровно настолько, чтобы скрыть его поверхностность и упорство в заблуждениях. Оно оставляло в душе беспокойное подозрение, что мать в конечном счете может оказаться права.
Поначалу тетушка Елена была спокойна и как бы ушла в себя. Создавалось впечатление, будто ее личность куда-то испарилась, не оставив ничего, кроме плоти. Большую часть времени она проводила в своей комнате в одиночестве. Говорила редко и только тогда, когда требовалось уладить какие-нибудь домашние дела. Она углубилась внутрь себя, будто что-то искала в себе самой — зачем, для чего? Раз или два приходил брат — спросить, не нуждается ли она в помощи; а столкнувшись с вежливым, но холодным приемом, спешил ее покинуть. Удивительно было смотреть, как такой долговязый, будто цапля, мужчина сжимался чуть ли не до крохотного комочка. Рабы, худо-бедно делавшие домашние дела, продолжали в прежнем духе, не обращая внимания на судорожные попытки моей матери изменить ход вещей.
Мать шипела от злости, но была бессильна. Весь свой неистощимый запас энергии она вкладывала в наши занятия, так что вскоре мы все оказались на грани истерики — все, за исключением Андромеды, которая приводила мою мать в замешательство, относясь к ней как к большой шутке, и милашки Мики, которой ныне исполнилось десять лет. Желая польстить моей матери, она была примерной ученицей и оставалась невозмутимо-спокойной, даже когда на нее кричали.
Между тем зима перевалила за середину; снег припорошил старую маслину, темнота наваливалась чуть ли не сразу после полудня, корабли недвижно стояли в гавани на якорях. Мы просыпались поздно, не выспавшись, от звона железа — это рабы выгребали из очага последнюю теплую золу. Читали Гомера, учились ткать, по часу в день упражнялись на лире под руководством мудрого малорослого учителя музыки из Лидии, ходившего по урокам в богатые дома и явно питавшего особую страсть к обучению юных девушек.
Агенор, Харакс, Гермий, а теперь также и Ларих (которому только что исполнилось семь лет) ежедневно ходили в школу в сопровождении старца Сосия, рожденного давным-давно от юной рабыни в доме тетушки Елены и полученного ею в приданое. Ходила шутка, что в один прекрасный день Сосий возьмет да и научится читать. Он высиживал все уроки, устремив один глаз на своих подопечных, а другой глубокомысленно вперив в классную доску. Это входило в его образ жизни с тех самых пор, когда Драконт был еще школьником; за это время его тяга к знаниям ничуть не уменьшилась, хотя грамота по-прежнему оставалась тайной за семью печатями.
С двоюродной сестрицей Мегой у меня были тесные, хоть и неоднозначные взаимоотношения, перемежаемые время от времени всплесками страстей, причин которых никто из нас так толком и не мог понять. Мы обе были на несколько лет старше Телесиппы, которая сходила с ума от скуки, если на нее не обращали внимания, и с упорством, достойным лучшего применения, она тратила массу времени на поиск новых способов досадить нам. Дразнилки, пощечины, слезы, брюзгливые взаимные обвинения — словом, весь дом ходил ходуном из-за этой крохотной девчушки. Иногда на шум выходила моя мать и решительными мерами пыталась навести порядок — что неизменно приводило к еще худшему результату. Только тетушка Елена, затерявшаяся в каком-то своем невообразимом внутреннем мире, казалась нечувствительной ко всем этим домашним треволнениям. Похоже, она и представления не имела о том, что таковые имеют место.
…Как-то вечером, в тот месяц, когда зима сходится с весной, неожиданно, не объявив о своем прибытии заранее, объявился Питтак; он постучал и, топоча сапогами, вошел в дом. Он был завернут в тяжелый черный фракийский плащ; вслед за ним в дом ворвалась струя холода. В эту пору холмы уже подернуты, точно пеной, нежным цветом миндаля и яблонь, столь тонким и преходящим, что мне боязно было глядеть на него. Моя мать, страстная любительница прогулок, отправилась после обеда гулять, потащив за собою Мегару и Телесиппу. Этому предшествовала жестокая схватка, потому что я наотрез отказалась присоединиться.
Я сказала, что у меня болит голова. Да так оно и было.
— Еще бы ей не болеть! — сказала мама. — Торчишь весь день в четырех стенах!
— Правда, мама. Она у меня действительно болит.
Как могла я объяснить ей, что мне невыносима сама