Евгений Салиас - Свадебный бунт
Наконец, дом Пожарского опустел, потемнел и стих. Уже засыпая, полковник заявил жене:
— Эх, Агасья Марковна, кабы я был воеводой теперь, всю бы нонешнюю затрату в одно утро вернул!
XV
Однажды, около полудня, два стрельца отворили железную дверь ямы и стали звать двух заключенных к допросу. Они выкрикивали из всей мочи два имени.
— Васька Костин! Степка Барчуков!
Нескоро во мраке и за гулом голосов заключенных отыскались двое ответившие на призыв.
— Ну, прости, бедняга. Держись крепче. Не наговаривай на себя… Произносил грустным голосом Партанов, обнимая приятеля.
— Что ж делать-то?.. Делать что? Научи! — бормотал растерявшийся Барчуков.
— Ничего не поделаешь. Милосердия проси не проси — не выпросишь, — отвечал Лучка. — А сказываю тебе, на дыбе иль от иного какого пристрастья, не малодушествуй и не наговаривай на себя попусту. Оно легче на время, отпустят пытать, а пометивши чернилами на бумаге твое якобы сознанье в винах своих, опять примутся за тебя.
— Степка Барчуков! Леший проклятый! — орал стрелец среди мрака. Ищи его, вы! Толкай его сюда, дьяволы вы эдакие!..
— Сейчас! — крикнул Партанов. — Идет… И он снова заговорил быстро приятелю:
— Вестимое дело, тебя на допрос вызывают. Начнут пытать. Стой на своем: не виноват. Изломают — да что ж делать. А начнешь на себя наговаривать от ломоты в костях — совсем пропал. Ну, иди…
— Ах, Господи… Да за что ж все это!.. взмолился молодой малый и чуть не всплакнул.
— Барчуков! Степан! Чортово колесо! Аль тебя бердышем пойти разыскивать? — крикнул уже ближе рассерженный голос.
— Иду! Иду!.. отозвался Степан и двинулся ощупью среди тьмы и рядов сидящих на полу.
Стрельцы, при его приближении, начали ругаться и желать парню всякой всячины — и треснуть, и лопнуть, и подохнуть, и провалиться сквозь землю.
Дверь снова загудела и захлопнулась, а два стрельца и двое арестантов стали подниматься по каменной лестнице, на которой с каждым шегом становилось светлее и как-то радостнее на душе от воздуха. На мгновенье, даже забыв страх ожидаемой пытки, Барчуков жадно вдыхал полной грудью чистый воздух, как жаждущий пьет воду. Он даже приободрился и поглядел на своего спутника, товарища по заключенью. Это был низенький и приземистый человек, казалось, не старый, а весь седой. Судя по зеленоватому лицу и по тому, как он щурил гнойные глаза от дневного света, видно было, что он давно сидит в яме. Он двигался медленно и пошатывался, как пьяный.
— Не могу! — хрипливо проговорил он, наконец, и вдруг присел на ступени, почти упал…
Стрельцы остановились, не отвечая и почти не оборачиваясь на упавшего. Они привыкли к этому явлению. Надо было обождать. Это случалось постоянно. Спасибо еще, если, посидев, арестант встанет и сам пойдет. Случалось, что, отсидев в смрадной тесноте и темноте месяца два-три, заключенный не мог идти совсем… И свет бьет в глаза, заставляя жмуриться с отвычки, и ноги как плетки подкашиваются и не несут легкого изможденного голодом тела.
Барчуков с трепетом на сердце глядел и на сидящего, и на выход. Здесь был образчик того, чем может сделаться человек, заключенный долго в яме. А там… Там была дверь в судную горницу, где чинится допрос виновному с дыбой, плетьми, коньком… где ломают кости и спускают кожу с живых людей…
Барчуков заметил, что у него стучат зубы…
— Зачем меня?.. Куда меня?.. — чрез силу выговорил он.
Стрельцы равнодушно оглянули парня.
— Недавно сел?.. — спросил один.
— Десять дней… Семь ли… Забыл…
— За что?.. Убил?
— Нет, зря… Даже не воровал.
— Все вы — зря… Вас послушай…
— Ей Богу… Что ж… Куда меня теперь указано? В пытку?
— Нет. Тебя к подьячему Копылову… Должно, что-нибудь особливое.
— Хуже пытки? — воскликнул испуганно Барчуков.
Стрельцы рассмеялись голосу парня…
— А ты что, расстрига… Тебя и не узнаешь… — сказал один из стрельцов постарше, обращаясь к старику. — Я тебя, помню, водил как-то зимой в допрос. Ты ведь расстрига из дьяконов, кажись?
— Да, — отозвался сидящий и чуть-чуть приоткрыл глаза, начинавшие сносить кой-как свет.
Наступила пауза.
— Ну, скоро ль… Пробуй… Не до вечера же сидеть… Вставай! — крикнул старший из стрельцов.
Расстрига поднялся и тронулся снова за стражей, слегка швыряясь, как пьяный… Барчуков вздохнул глубоко и тоже двинулся.
— Что же со мной будет! Не в судную избу, а к поддьяку… Что же это? — повторял он мысленно.
Они вышли на улицу… Свет, солнце… Белые облачка на синем небе… Движенье и говор мимоидущих прохожих, все голоса которых показались Барчукову веселыми. Офицер, проехавший на гнедом коне… Трое ребятишек, дравшихся шибко из-за найденного клочка бумаги. Все сразу увидел и перечувствовал Барчуков. Все это радостное, счастливое, чудное, после, всего того, что пережил он за несколько дней там, под землей, в смраде и тьме.
— Ну, сведи своего в судную, да ворочайся в правленье! — сказал старший стрелец товарищу, указывая глазами на расстригу… — За этим, гляди, дольше простоим у поддьяка.
— Я живо…
Стрельцы и острожные разделились. Барчуков со старшим двинулся к знакомому подъезду воеводского правления.
Когда Барчуков вошел в прихожую, где еще недавно ждал воеводу, чтобы подать свой выправленный якобы в Москве письменный вид, — ему бросилась в глаза знакомая фигура, сидевшая на ларе.
Он ахнул невольно.
Фигура поднялась и, добродушно ухмыляясь, подошла к нему. Это была Настасья.
— Что Варвара Климовна? — воскликнул парень.
— Что… Ничего. Слава Богу. Убивается только шибко. А вот тебе… От нее… На помин по ней…
И Настасья передала Барчукову красный шелковый платок, который хорошо знал молодец. Его всегда носила на шее Варюша. Любимая вещь была прислана с Настасьей, как доказательство, что она помнит… не забыла… мучается…
Барчуков понял этот восточный обычай, пробравшийся в полутатарку Астрахань и уцелевший еще от ханских времен. Молодец взял платок, засунул за пазуху, и слезы показались на его глазах.
— Скажи… Скажи ей… начал было молодой малый, но махнул рукой и выговорил, — да что говорить… Вот что вышло…
— Бог милостив. Ты не кручинься… Сударушка указала тебя обнадежить. Скажи, говорит, ничего не пожалею для Степана… Хоть опять топиться побегу, и уж второй раз не выудят из речки.
Это утешенье плохо подействовало на молодца и не ободрило его.
Между тем стрелец уже давно велел доложить поддьяку об острожном.
Вышел, наконец, какой-то худой и кривой калмык и крикнул картаво:
— Котолый тут — Балсюков?
— Балсюкова нету, а вот Барчукова бери? — пошутил стрелец.
— Ну, сагай за мной, воловское семя, — сказал важно калмык и повел Барчукова чрез длинный коридор, где он никогда еще не бывал.
В конце этого темного и грязного коридора, который, однако, показался Барчукову после ямы светлее и чище беленого полотна, — калмык остановился и ткнул в дверь пальцем.
— Плоходи… Здесь поддьяк. Я плиду, когда позовес.
Барчуков вошел в горницу, низенькую и маленькую, в одно окно, со шкафами и скамьями по стенам. Посредине стоял стол, как у воеводы, а на нем лежали книги и исписанные тетради.
Поддьяк Копылов сидел за этим столом, нагнувшись, уткнув нос в бумагу, и, сопя как кузнечный мех, вырисовывал старательно и медленно, поскрипывая пером, крупные литеры.
— Степан… Ты?.. Барчуков?.. — строго выговорил Копылов, не подымая ни головы, ни глаз на вошедшего.
— Я…
— Где жил до заключения?
— Только что вернулся было в город из Москвы.
— Прежде-то где жил?
— У ватажника Ананьева.
— Варвару Климовну знаешь?..
Барчуков пробормотал что-то… Вопрос этот был для него сомнительным, ибо был, казалось ему, странным голосом произнесен.
— Ну, то-то… гусь! — проворчал Копылов, как бы получив уже требуемый ответ. — То-то, крапива!
Поддьяк заткнул перо за ухо, выпрямился и, глянув на стоящего у дверей парня, выговорил ухмыляясь:
— Подойди… Ближе. Небось… Ближе.
Барчуков подвинулся.
— В яме тесновато у вас? А?
Барчуков развел руками. Что ж было на это сказать. Всякий астраханец знает, что такое яма.
— Да. И темненько. Зги не видно, — продолжал поддьяк. — Место совсем не спокойное и не утешное… Ну, говори, на волю хочешь?
Барчуков даже не понял вопроса.
— Хочешь освобождение получить? Ну, слушай, да в оба слушай и в оба гляди. Проворонишь и проморгаешь мою речь, то наболванишь, и твоя же спина виноватая будет. А я чист и прав.
И затем поддьяк толково и даже подробно объяснил Барчукову, что через час их, острожников, в числе трех дюжин поведут по городу ради сбора милостыни, и он может воспользоваться прогулкой, чтобы бежать. Барчуков, озадаченный и подозревая западню, хотел было заявить судейскому крючку о своих намерениях дожидаться правильного суда и законного освобождения. Но Копылов прикрикнул на молодца: