Том Холт - Александр у края света
— Помнишь террасы в горах? — вздохнул он, навалившись на свой посох, как семидесятилетний старик (он был на год младше меня). — Три вспашки за лето, не меньше; нет, в самом деле — это абсолютный минимум, а хочешь добиться хоть чего-нибудь — четыре. Меньше трех, и осенью ты понимаешь, что только зря потратил посевное зерно.
— Не могу не согласиться, — ответил я. — И это заставляет меня спросить, почему ты здесь, в городе, вместо того чтобы работать в поле?
Я не помнил, чтобы Эвтифрон когда-нибудь жаловался на слух, но что-то с ним с тех пор случилось, видимо, потому что меня он почти не слышал.
— И как будто этого недостаточно, — продолжал он, — проклятый плуг практически разваливается — лемех тонкий, как лист, а то место на дышле, которое отец починил, обмотав сыромятью — помнишь? Так вот, она начала слезать, но где я возьму сыромятную кожу в это время года? Такое уж мое везение, что мне достался раздолбанный плуг, а не…
— Мое сердце разрывается, — прервал его я. — Конечно, тебе не пришло в голову взять и сделать новый.
Это он расслышал прекрасно, должно быть, поскольку наклонил голову, как ворона, сидящая на трупе, и одарил меня тем особым мрачным взглядом, каким работяга-земледелец смотрит на безземельного горожанина.
— Тебе хорошо говорить, — сказал он. — О, да, ты устроился неплохо, а сам забыл уже, что значит настоящий труд. Ну так вот, я тебе скажу. Просто у меня не хватает денег, вот и все, с женой и четырьмя-то дочерьми на горбу; крыша старого амбара требует починки — но у меня нет на нее времени, я бы лучше нанял плотника, и имеешь ли ты малейшее представление…
Я уж было собирался купить ему новый плуг в качестве мирного предложения; но то, как он обставил это, подразумевало, что это будет не подарок, а кровные деньги, которые я отдам, чтобы отвратить от себя гнев двадцати поколений суровых аттических земледельцев, которых я предал, повернувшись спиной к родной земле и предпочтя ей жизнь в персидской роскоши. Благослови его боги, конечно, он не затаил на меня зла за этот откуп. В качестве вознаграждения (хотя на самом деле я всего лишь отдал запоздалый долг) он позволил мне помочь ему со вспашкой, и таким образом восстановить контакт с лучшей частью себя самого, которую я запер в некоем темном закутке разума. Пока Эвтифрон игрался дома с новым плугом, я с его позволения взял старый, этот хрупкий предмет седой старины, и отправился на верхнюю террасу, где камни были размером с человеческую голову и на мой взгляд, росли из земли быстрее винограда.
— Пожалуйста, поосторожнее с ним, — сказал он мне почти умоляющим тоном, когда я запрягал волов.
— Если трещина на пяте разойдется чуть больше, он будет годен только на растопку.
И вот, когда я, забравшись под небеса, как орел, бережно, будто нянька, повел эту дряхлую развалину сквозь слой почвы, больше напоминающий слой пыли, по террасе, ширина которой не слишком превышала ширину моих плеч, мимо, вниз по склону, промчался наш сосед.
Я знал Херея всю свою жизнь — двадцать шесть лет, если тебе это интересно — и ни разу за все эти годы не видел, чтобы он бегал. Мне даже в голову не приходило, что он на такое способен. Насколько я мог судить, Херей только култыхал — бодро култыхал поутру, мучительно медленно — под вечер, когда он тащил свои усталые кости домой (причем вежливость требовала, чтобы я, нагнав его на обратном пути, остаток пути проделал вместе с ним, в его темпе; ты представить себе не можешь, как это выматывало). И тем не менее вот он, мчится вниз по холму, как олень, преследуемый по пятам гончими. Я отпустил рукоять, снял ногу с подножки и уставился на него, совершенно ошарашенный.
— Херей! — окликнул я его.
— Не могу остановиться!
Он увидел плуг, когда тот уже был прямо перед ним, но скорость его была так велика, что обогнуть его было невозможно. Вместо этого Херей перелетел через плуг мощным прыжком, как барьерист-чемпион на Играх. Человек двадцатью годами младше него мог бы гордиться таким прыжком.
— Херей! — завопил я ему вслед. — Что происходит, будь оно неладно?
— Македонцы! — крикнул он. — Они приближаются! Беги!
К этому моменту он был слишком далеко от меня, но я не мог этого так оставить. Я бросил плуг и упряжку — огромное преимущество девятилетних быков в том, что они умеют стоять — и последовал за ним со всей скоростью, какую осмелился набрать на этом склоне, но до него мне было далеко. Догнал я его только у деревни, где он смешался с толпой односельчан, окруживших двух наших соседей, которые что-то вещали о Филиппе Македонском…
Вообще-то ничего такого уж неожиданного не произошло. Филипп уже некоторое время играл в войнушку на Халкидики, пытаясь угрозами и запугиванием заставить наших местных союзников и наши колонии отколоться от нас и перейти на его сторону; мы же по какой-то причине никак не могли набраться энтузиазма, достаточного для отправки армии, которая с ним бы разобралась. Я думаю, виной тому события у Фермопил, где, как ты помнишь, один вид афинской армии, держащей проход, погнал его прочь с поджатым хвостом, как лису, встретившую овчарку. Посылать несколько дешевых наемников никому не хотелось — рано или поздно мы соберемся и продемонстрируем свою мощь, так что он улепетнет обратно в свои горы, к состязаниям в пьянстве с вождями варварских племен. Ведь он, в конце концов, всего лишь македонец; они, может быть, и напоминают слегка истинных греков, но это ничего не значит. Дикарь — это дикарь, когда ты выходишь против него, он бежит. Всем это известно.
Новости, взорвавшие этот летний день на двадцать шестом году моей жизни, заключались в том, что Филипп Македонский штурмом взял Олинф, который был главным городом Халкидики и верным союзником Афин; прорвавшись за стены, македонцы учинили массовую резню, после чего согнали десять тысяч выживших и отправили их в железах на продажу.
Много речей было сказано в то время — и очень неплохих речей, богатых на запоминающиеся фразы. Но лучше всего из того дня мне запомнился старый Херей, перепрыгивающий второй по качеству плуг моего брата с выражением такого ужаса на лице, будто Великий Царь и девяносто тысяч его лучников наступают ему на пятки.
— Они приближаются! — кричал он, но тут он слегка отстал от времени. Они уже пришли, просто мы этого не заметили.
Чрезвычайные времена выводят на первый план исключительных людей; и время падения Олинфа было как раз таким. В час нужды Афины обратились ко мне, Эвксену, сыну Эвтихида из демы Паллена, человеку, исключительно неподходящему для предстоящей ему задачи.
Афинское посольство к Филиппу подобралось пестрое. Здесь был Эсхин, который до ухода в политику подвизался на сцене. Здесь был Демосфен, законник, здесь был Филократ, серьезный и совершенно запуганный человечек, который понимал Филиппа так хорошо, что его даже включать в состав посольства было нельзя, не то что доверять ему руководство — в присутствии Филиппа он смотрел на него с видом бессловесного смирения, как слеток — на хорька, ибо был совершенно уверен, что это только вопрос времени... Послов было десятеро. Поправка: послов было девять плюс я. Домогаясь у родственников и друзей сведений о возможных причинах моего назначения, я получил широкий спектр достоверных соображений, ни в чем не сходных между собой.
Моя невестка Праксагора предположила, что меня выбрали из-за привычки Филиппа умерщвлять посланцев, а кого еще можно было потратить с такой легкостью? Мой брат Эвдор, который был профессиональным актером, придерживался мнения, что мне предназначена роль официального козла отпущения, ничтожества, на которого Эсхин и Демосфен могли бы свалить неудачу всего предприятия. Диоген ухмыльнулся и сказал, что я должен вызвать у Филиппа ощущение полной безопасности. Так или иначе, я поехал.
Прежде чем я расскажу тебе об этом достопамятном событии, мне надо сделать небольшую паузу и предаться нарциссическому самосозерцанию. В свои двадцать шесть лет я был одним из самых высоких людей в Афинах. Где-то между тринадцатью и семнадцатью годами я рванул вверх с невероятной скоростью — люди говорили, что можно стоять рядом и смотреть, как я расту, пока не затошнит. Некоторые считали, что именно из-за своего исключительного роста я начал лысеть в довольно раннем возрасте. На такой высоте, говорили они, не может расти ничего, кроме лишайника и самых живучих видов горных трав. Большинство высокорослых уродов, которых я встречал в жизни, были тощими и гибкими, будто сделанные из воска, так что тела их гнулись в любом месте. Я был не таков. Несмотря на то, что я перестал работать на земле довольно рано и никогда не упражнялся без крайней нужды, плечи у меня были широкие, а предплечья толщиной с иные икры. Я мог поднять большой масляный кувшин, какие обычно носят вдвоем —то есть как правило я этого не делал, но мог бы, если бы захотел — и после тринадцати лет драки и проявления агрессии случались с другими людьми, а не со мной. Оглядываясь назад, приходится признать, что это было скорее недостатком.