Эмилиян Станев - Антихрист
Дома отца я застал в болезни — мой приход ни обрадовал его, ни опечалил. Матушка зарыдала от радости, но обнять меня не посмела — я ведь служитель божий, святой. Сестричка робела рясы и камилавки, сторонилась. Одной я с ними крови, а чужой им. Бог отчуждил меня от самых близких мне, не знают они, как ко мне обратиться, как обходиться со мной. Взглянул я в зеркало и обмер. Лицо, загоревшее на весеннем солнце, не похоже на лицо святого, бородка золотистая, глаза горят голубоватым светом, в глубине их — страсти, злоба, богоборчество. Благочестия нет и в помине, одолевают бесы…
Сидел я возле больного своего отца, как на иголках — боюсь, угадает он, что происходит в моей душе.
— Что, книжником стал ты иль только подвижником?
— Ещё не решил.
— Гм… С Евтимием прибыл. Тоже предстанешь пред царем?
— Нет. Только старцы монастырские. Я пришел свидеться с вами…
— Хорошо.
Обменялись мы двумя-тремя словами, но о наиважнейшем — ни слова. Заговори мы откровенно — кто знает, что услышал бы я о себе. Была между нами отчужденность, даже с неприязнью. Так оно водится на свете, не смеют люди высказать, что таят на сердце, даже когда они — отец и сын. Знают, что не поймут один другого и стыдятся мыслей своих. Когда я снял рясу и камилавку, и мне и им стало полегче, а под конец маленькая Каля забралась ко мне на колени и обвила мою шею ручонками. От матушки узнал я, что Лаврентий ушел в какой-то монастырь под Сливеном, а один из племянников моих умер от оспы. Бедняжка, она смотрела на меня с тревогой, искала случая остаться со мной наедине. Я же избегал её. И когда лёг в комнатке, выходившей на улицу, а она тихонько отворила дверь и робко заглянула ко мне, я притворился, будто сплю. Она стояла на пороге, казалось, тень легла на освещенное звездами оконце в сенях. «О чем говорить нам, дорогая матушка? Даже если б поняла ты, что происходит со мной, чем могла бы утешить? Не ужаснулась ли бы сыну своему, коего в простодушии своем почитала святым? Или надеешься, что материнская твоя любовь сыщет слова для утешения и новой веры? Стой в стороне, не прикасайся к духу моему, ибо он рожден не тобой и нет у тебя прав над ним! Знаю, попытаешься ты меня приманить любовью своей, но того не знаешь, что превеликая любовь привела меня к одиночеству», — так мысленно обращался я к ней, пока она не ушла, ибо жалость моя к ней обратилась в ледяную стену. Одиночества ищет душа, когда страдает, не хочет она, чтобы убаюкивали её лживыми словами…
Так, братья, избегал я всякого чистосердечия, таился и распрощался с отчим домом тоже тайно. Посольство наше ничего не достигло у Ивана-Александра и на третий день повернуло назад. По дороге слушал я, как Евтимий и монастырские старцы толкуют о царских и церковных раздорах и о великом зле, что ширится по свету. И то, что я слышал, ещё более подрывало веру мою в Господа и в сообразность мироустройства. Дела и бытие человеческие затмили божественное, не было больше промысла божьего, а всё происходило по вине тех или иных людишек. Так порвалась нить, что связывала меня с Богом и вселенной…
Возвратились мы в лавру к вечеру, снова оказался я один в келье и, помню, переступив порог, рассмеялся в голос, такой ничтожной, нелепой представилась она мне. С той минуты я уже не обитал в ней более, хотя она по-прежнему и служила мне кровом. А неделю спустя душа превозмогла боль и, отступница, устремилась навстречу Сатане…
К
Мир лишился смысла, и я сказал себе: «Не всё ли равно, коли и он и я — творения дьявола? Пойду по земле, дабы испытать её услады!»
Апрель был в расцвете деревьев и трав, птичьи трели будили эхо, сверкали улыбкой долины и горы, Белица пенилась, разнося запах свежести и дикой герани.
Я повел жизнь язычника. Рыбная ловля была единственным моим занятием. Прошла Пасха, но праздник был сам по себе, а дух мой — сам по себе. Однако в день преподобного Иоанна Пещерника, в теплый послеполуденный час, когда я закинул сеть и стоял по колено в воде, кто-то окликнул меня. Мне и раньше доводилось слышать, как вода шепчет моё имя. Но сейчас зов повторился явственно, и я увидел на голубоватой кромке берега молодую женщину, повязанную платком, в сукмане и расшитой безрукавке. За спиной у неё цвел куст боярышника — и боярышник и женщина отражались в воде. По всей земле была в тот день разлита нега, она затопила горы и небо, пьянила кровь и кружила голову. Я видел женщину сквозь прозрачное марево и не верил своим глазам, а она с улыбкой кивнула мне. «Отец Теофил, — говорит, — продай мне немного рыбы для больного». Голос её заглушал Белицу и гомон лягушек, по лицу пробегали отблески воды. Я собрал сеть, чтобы выйти на берег. В голове мелькнула мысль, что иду я навстречу полной погибели, но ноги сами несли меня. Стыдился я мокрых своих, грязных портов, обтрепанной рясы. Я был без аналава, в старой шапке, босой. Вылезши на берег, принялся выбирать из сети улов, только бы не видеть грешных её глаз. А она говорит: «Помнишь ли меня, отче? Та самая я, что прошлым годом, на ярмарке, подняла с лица твоего покрывало». Стоял я наклонившись и потому видел ноги её, обутые в новые постолы, а сердце у меня колотилось, как пожарный колокол. Из студеной воды вышел, а пылал жаром, губы пересохли. «Вот кому поверял ты сокровеннейшие мысли свои и о чьем спасении молил Господа! Принарядилась и пришла якобы за рыбой, а на самом деле ради того, чтобы погубить тебя. Чего ожидаешь ты от блудницы?» — спрашивал разум, но разве я слушал его?
Я выбрал рыбу из невода, вытряс из торбы. «Бери, — говорю, — сколько требуется». «В чем понесу её, не догадалась посудину захватить». «Сейчас срежу прут, нанижу», — говорю я, не поднимая глаз. Она: «Отчего не взглянешь на меня, отче? Всё ещё гневаешься на меня? Изранена душа твоя, но и моя тоже давно изранена. Но какие красивые у тебя ноги, точно у святого — тонкие, белые… Разузнала я о тебе, порасспросила, кто ты, откуда пришел. Армой звать меня, из Кефаларева родом. А больше не спрашивай. Знай лишь, что дочь я попа, преданного анафеме, и одна-одинешенька на белом свете».
Стругаю я ивовый прут, нарочно отворотился от неё, а она у меня за спиной слова, точно жемчуг, нанизывает. Белица пенится, кукушка кукует, воркует горлинка. В кустах боярышника жужжат монастырские пчелы. «Погляди на меня, — говорит, — и не сердись, что с коих пор тебя ищу…»
В глазах у неё — зов к греху и выставлена в них напоказ окаянная душа её, но и моя душа склонялась к греху, потому что, измученная и отчужденная, жаждала утешения и общения. Ибо бывают в жизни человека дни, когда молит она: «Пусть всё исчезнет, пусть не существует мир. Если одна тайна ведет к другой и нет тому конца, то всё бессмысленно и всё есть обман». В такие дни рождается самая страстная и отчаянная любовь, человек срывается в бездну, дабы в преисподней искать утешения и радости…
Содрогнулась душа моя, порвала с разумом и благоразумием, глаз отвести не могу. Безрукавка расшита шнуром, на платке бляшки посверкивают, косы черными змеями свисают ниже колен, стан перехвачен зеленым поясом. Точно волной обдала меня могучая её плоть, распиравшая сукман. Похожая на липу в цвету, стояла она передо мной, гладила толстую, переброшенную на грудь косу, глаза её излучали свет, подобный утренней заре. Взглянул я наверх, на стены, из-за которых выглядывала белая лавра, и защемило сердце.
«Не была ли ты, — говорю, — вместе с теми, что на прошлой неделе переходили Янтру, с еретиками?»
«Была, — говорит, — я с братьями и сестрами моими и учителями Лазаром и Калеко. Еретичка я. Если суждено тебе от меня отвернуться, узнав, кто я, бог с тобой. Чистый ты, совершенный, свободный от греха, я же субботница. Отец мой — поп Харитон, преданный за богомильство и бунтарство анафеме. Правитель края бил его так, что забил до смерти, матушка скончалась, а меня вестиар Конко насильно выдал замуж за одного глухонемого, батрака своего. Тот сам убежал от меня, а я ушла к братьям и сестрам за утешением и вольной жизнью. Год исполнился, как хожу я с ними. Неразумна я и зла, отец Теофил…»
Слушал я исповедные слова её, и росло во мне смятение. А она мнет черную свою косу, кончик в рот взяла, покусывает, зубы сверкают, глаза синие, как спелая слива. Кожа — точно кожура молодого яблочка, лоб высокий, умный, но исходит от неё срамная сила и дурманит, как земля, бурлящая родильными соками. Что за душа у неё? И что означают её слова, что свободен я от греха? «Неужто, — говорит, — не знаешь, что коль пребываешь ты в божьей бездне, то нет меж тобой и Господом различия, всё можешь совершить и всякому греху предаваться?» И стала открывать мне еретическое учение: дескать, Господь и Сатана — братья между собой, но дьявол с согласия брата отделился от горнего мира и сотворил мир вещественный, чтоб каждый царствовал в своём мире. И сказал он тогда Господу: «Сотворим подобия себе, дабы увидеть, кого из нас двоих будут чтить более». И создали они Адама и Еву. Однако ж ни Адам, ни Ева не умели отличить дьявола от Бога. Понявши это, дьявол посадил древо познания и искусил их отведать с сего древа плод. С того дня зародилась в людях память и познание и стали они жить по двойному счету — одна сторона обращена к Господу, другая — к брату его…