Арчибальд Кронин - Звезды смотрят вниз
У него, разумеется, была своя гордость, естественная гордость просвещённого либерала. Он помнил, что он человек с положением, с состоянием; что он владелец «Нептуна», владелец копей, которые разрабатываются их родом уж сто лет. Он искренно гордился своими предками, начиная от Питера Барраса, который в 1805 году впервые углубил шахту № 1 на «Снуке» (в нынешнем «Старом Нептуне») и оставил своему сыну Вильяму отлично налаженное небольшое предприятие. Вильям в свою очередь провёл шахты № 2 и № 3. Отец Ричарда, Питер Вильям, предпринял бурение шахты № 4, — это было дальновидное и разумное начинание, из которого его сын теперь извлекал огромную пользу. Ричард испытывал глубокое удовлетворение, думая о том, что эти предусмотрительные, трезво мыслящие люди создали своему роду имя и состояние. Гордился и тем, что унаследовал и развил в себе качества предков, гордился своей собственной дальновидностью и здравомыслием, своим умением выгодно заключать сделки.
В общественной жизни он не проявлял откровенного честолюбия. Когда при нём заходил разговор о каком-нибудь видном лице в их графстве, Баррас обыкновенно спрашивал спокойно: «а какой у него капитал?», с кроткой насмешкой констатируя, что сосед располагает самыми ничтожными средствами. Таким образом, Баррас, принимая с удовольствием дань уважения со стороны своего банкира и своего адвоката, не был снобом, — он презирал такую мелочность. На Гарриэт Уондлес, принадлежавшей к одной из знатных фамилий графства, он женился не ради её высокого происхождения, а просто потому, что хотел сделать её своей женой.
Это наводит на мысль о чувственной страсти. Но Баррас не производил впечатления человека чувственного. Он был подавляюще-сильной личностью; но то была сила уравновешенная, холодная как лёд. Ему не были свойственны стремительность, неистовые страсти, порывы пламенного чувства. То, что ему было чуждо, он отвергал; тем, что не было чуждо, он завладевал. Показания Гарриэт, которой он обладал в тиши её спальни, конечно, дали бы ключ к разгадке этого человека. Но Гарриэт наутро после этих регулярных ночных идиллий просто с аппетитом съедала обильный завтрак, наслаждаясь им с спокойным удовлетворением хорошо выдоенной коровы. Это было своеобразным биологическим свидетельством, откровенным в той мере, в какой позволяла скромность Гарриэт, имевшим одновременно и положительный и отрицательный смысл. Если бы исследовать содержимое желудка Гарриэт, то там несомненно нашли бы жвачку.
Сам Ричард редко обнаруживал себя. Он был человеком замкнутым. Эта замкнутость несомненно была достоинством. Не обычная, банальная скрытность, а нечто более тонкое, — замкнутость человека, сурово негодующего на попытки копаться в его душе и одним взглядом замораживающего всякую фамильярность. Он, казалось, говорил ледяным тоном: «я — это я, и останусь самим собой, и никому, кроме меня, до этого дела нет». И ещё: «я сам собой управляю и никому другому управлять собой не позволю».
Не надо думать, однако, что все внутреннее существо Ричарда было целиком отлито в эту шаблонную арктическую форму. У него имелись свои личные особенности. Например, любовь к органу, к Генделю, в особенности к его «Мессии». Приверженность к искусству, здоровому и общепризнанному искусству, о чём свидетельствовали дорогие картины на стенах в его доме. Верность семейному очагу, крепко вкоренившаяся привычка к точности и аккуратности. И, наконец, страсть к приобретению.
В ней-то, в этой страсти, и крылась разгадка души Барраса, самая сущность его «я». Он был крепко привязан ко всему, что составляло его собственность, к своим копям, дому, картинам, имуществу, ко всему, что принадлежало ему. Отсюда ненависть ко всякого рода мотовству, бледным отражением которой была выработавшаяся у тётушки Кэрри бережливость, её «неспособность что-нибудь выбросить». Тётушка часто обнаруживала эту черту к полному удовольствию Барраса. Он и сам никогда ничего не выбрасывал. Газеты и бумаги всякого рода, старые квитанции и договоры, — все он аккуратно складывал в пачки, надписывал их и запирал в свой письменный стол. Это надписывание и складывание в ящик превратилось чуть не в священный ритуал. Он придавал ему какой-то высший смысл. Между этим занятием и его любовью к Генделю существовала некая гармония. Здесь был тот же внушительный размах и глубина и что-то вроде религии, недоступной чужому пониманию. А между тем источником её была просто скупость. Ибо больше всего душу Барраса снедала тайная страсть к деньгам. Он искусно скрывал её от всех и даже от себя самого. Но он обожал деньги. Он держался за них крепко, тешился ими, этим сверкающим олицетворением своего богатства, своей реальной ценности в мире.
Хильда перестала играть. Наконец-то покончено с Генделем, с этой «Музыкой на воде»! Обычно она, окончив, укладывала ноты обратно на табурет у рояля и сразу уходила к себе наверх. Но сегодня Хильда, по-видимому, хотела угодить отцу. Не отводя глаз от клавиатуры, она спросила:
— Может быть, сыграть тебе «Largo», папа?
То была его любимая вещь, пьеса, которая производила на него большее впечатление, чем все остальные, Хильду же доводила чуть не до истерики.
Сегодня она сыграла её медленно, звучно. Наступила тишина. Не отнимая руки от лба, отец сказал:
— Спасибо, Хильда.
Она поднялась и стояла по другую сторону стола. Лицо её было угрюмо, как всегда, но внутренне она трепетала. Она промолвила:
— Папа!
— Что, Хильда?
Хильда тяжело перевела дух. Много недель собиралась она с силами для этого разговора.
— Мне почти двадцать лет, папа. Вот уже скоро три года, как я окончила школу и вернулась домой. И всё это время я здесь ничего не делаю. Мне надоело бездельничать. Мне хочется для разнообразия чем-нибудь заняться. Я хочу, чтобы ты позволил мне уехать отсюда и работать.
Он опустил руку, которой заслонял глаза, и смерил дочь любопытным взглядом. Затем повторил:
— Работать?!
— Да, работать! — сказала она стремительно. — Позволь мне учиться чему-нибудь или найти какую-нибудь службу!
— Службу! — Всё тот же тон холодного удивления. — Какую службу?
— Да любую. Ну, хотя бы быть твоим секретарём. Или сестрой милосердия. Или отпусти меня на медицинский факультет. Этого мне больше всего хочется.
Он снова с мягкой иронией посмотрел на неё.
— А как же будет, когда ты выйдешь замуж?
— Никогда я замуж не выйду! — вскипела Хильда. — Мне и думать об этом тошно. Я слишком безобразна, чтобы когда-нибудь выйти замуж.
Холодное выражение скользнуло по лицу Барраса, но тон его не изменился. Он сказал:
— Ты начиталась газет, Хильда!
Его догадливость вызвала краску на бледном лице Хильды. Это была правда. Она прочла утреннюю газету. Накануне на Даунинг-стрит суфражистки устроили дебош во время заседания парламента, и произошли скандалы при попытках некоторых из них ворваться в Палату общин. Это послужило Хильде толчком к окончательному решению.
— «Была сделана попытка ворваться… — процитировал Баррас, словно припоминая, — ворваться в здание Палаты общин».
Он сказал это так, как говорят о последней степени безумия.
Хильда бешено закусила губы. Повторила:
— Папа, позволь мне уехать и изучать медицину. Я хочу быть врачом.
— Нет, Хильда.
— Отпусти! — В её голосе звучала почти откровенная мольба.
Он ничего не ответил.
Наступило молчание. Лицо Хильды побелело как мел. Баррас с рассеянным интересом созерцал потолок. Это продолжалось с минуту, затем Хильда без всякого мелодраматизма повернулась и вышла из комнаты.
Баррас, казалось, не заметил ухода дочери. Хильда нарушила неприкосновенную традицию. И он закрыл свою душу для Хильды.
Просидев неподвижно с полчаса, он встал, заботливо выключил газ и пошёл в свой кабинет. В субботние вечера после игры Хильды он всегда уходил к себе в кабинет. Это была большая, комфортабельно обставленная комната, с толстым ковром на полу, массивным письменным столом, тёмно-красными портьерами, закрывавшими окна, и несколькими фотографиями рудника на стенах. Баррас сел за свой стол, достал связку ключей, долго, с кропотливым усердием выбирал нужный ему ключ и, наконец, отпер средний верхний ящик стола. Оттуда вынул три обыкновенные счётные книги в красных переплётах и привычным жестом начал их перелистывать. Первая представляла собой перечень его вкладов, который он сам написал своим аккуратным почерком. Он рассеянно просматривал книгу, и довольная, несколько двусмысленная усмешка скользила по его губам. Он взял перо и, не обмакивая его в чернильницу, осторожно водил им по рядам цифр. Но вдруг остановился и глубоко задумался, мысленно решая продать привилегированные акции Объединённых копей. В последнее время они стояли очень высоко, но он имел неблагоприятные конфиденциальные сведения относительно доходности предприятия: да, акции надо будет продать. Он опять слабо усмехнулся, отмечая мысленно свой безошибочный инстинкт дельца, свою коммерческую жилку. Он никогда не делает промахов. Да и с какой стати? Каждая из ценных бумаг, записанных в этой книге, была твердопроцентной, надёжной, имела солидное обеспечение. Он снова сделал беглый подсчёт. Результат привёл его в хорошее настроение.