Иван Наживин - Распутин
Из всех деяний их получалось совершенно обратное тому, что они хотели первоначально, и это было ужасно.
Почему?
Неизвестно!..
Но хотя из всего того, что он делал, получалось совершенно противоположное тому, что предполагалось, он продолжал четко и сурово отдавать всякие приказания и распоряжения, как будто из них получалось как раз то, что он и хотел!
Он забыл о важном заседании Совнаркома, забыл об ужине и все ходил, почти бегал, точно преследуемый какими-то демонами. И в такие минуты им овладевала жажда бешеной деятельности — он топил в ней эту тоску и этот смутный ужас. И он торопливо пробежал к себе и, хотя был уже второй час ночи на исходе, приказал сонному, но вежливому адъютанту немедленно телеграфировать на Курский вокзал, чтобы немедленно был подан ему поезд, а здесь к подъезду — царский автомобиль. И пока адъютант исполнял его приказания, он, бегая по комнате, беспорядочно думал о параде в Киеве, о своей речи к войскам, об одной необходимой статье в газеты по поводу воздушного флота, об этих проклятых генералах с запечатанными душами, об ужасающем по своим подробностям еврейском погроме в Житомире и Бердичеве… Иногда машинально останавливался он у стола, на котором придворными лакеями красиво сервирован был холодный ужин с вином из царских погребов, и, рассеянно стоя, жевал что-нибудь и снова принимался ходить.
В дверь осторожно постучали.
— Да… — рассеянно отвечал кудрявый человек. Вошел адъютант, тонкий, корректный, почтительный.
— Срочное донесение, господин комиссар… — сказал он. — Наши летчики к ночи зажгли Богоявленск{211}. Среди отступающего неприятеля паника. Один из летчиков, Ферапонтов, пропал — по-видимому, перелетел к белым…
Он нахмурился, Ферапонтов был его креатурой.
— Если есть родственники, немедленно взять заложниками, если нет родственников, арестовать товарищей… — твердо сказал он.
— Слушьсь… — изогнулся тот. — Часть рабочего батальона и кубанцы, захватив комиссаров, перешли к белым…
— Вот как! — воскликнул он, и ноздри его раздулись. — Ну что же, в свое время сосчитаемся…
Но сердце нехорошо забилось, и опять резко похолодели руки и ноги. И он торопливо стал собираться в далекий путь, хотя и сам еще не знал, куда он поедет: в Киев, под Воронеж, к Царицыну…
В окно смотрел уже холодный рассвет, когда он сел в свой роскошный автомобиль. Озябшие часовые хмуро поглядывали на него: куды его черти понесли такую рань? Уж не утекают ли стервецы? Ох, не упустить бы! И нехотя распахнули они перед фальшивым человеком тяжелые крепостные ворота…
Бесшумно понеслась прекрасная машина по обезображенному, разоренному городу. На Театральной площади бросилась в глаза туша павшей лошади с резко выпяченными ребрами. А вот идет под конвоем несколько зяблых оборванных людей с жуткими бледными лицами — он знает, куда водят в Москве людей в такой ранний час. И хотя в свое время много кричал он против смертной казни, теперь все, что он мог сделать, это только — отвернуться…
И, как Каин, понесся он по России в великолепном поезде своем, и всюду оставлял он за собою страшные кровавые следы. И все удивлялись его кипучей революционной деятельности, и немногие восхваляли его за это, но многие и многие проклинали фальшивое имя его с ненавистью безграничной…
XXVIII
ПОСЛЕДНИЕ ПОХОЖДЕНИЯ ВАСЮТКИ
И Васютка из Уланки по мере сил служил III Интернационалу: оборванные, грязные, полуголодные, очень часто совсем больные люди двигались испуганно притихшим степным краем все дальше и дальше, сжигали хутора, разоряли деревни, насиловали и беременных матерей, и маленьких девочек, и старых старух, расстреливали стариков и мальчиков, пакостили нарочно, назло в церквях, вытаптывали хлеба, опрокидывали ульи, бросали дохлых собак в колодцы и снова шли вперед, стреляя, поджигая, насилуя, разоряя, оскверняя. Им было тошно, что вот живут люди настоящей, мирной, трудовой жизнью, а они вот, как Богом проклятые, обречены на голод, холод, вшей, кровь, ненужные страдания и бессмысленную смерть — так пусть уж будет всем одинаково сладко! И все равно: семь бед — один ответ…
Васютка, хмурый, исхудавший, волосатый, обовшивевший, с туманной от бессонных ночей головой — душевная смута его все не унималась, — шел в густой цепи в наступление против небольшого отряда белых, засевших в засаду на окраине большой донской станицы. Стучали винтовки и пулеметы, и жадно вжикали пули в знойном сухом воздухе. Где-то очень далеко за рекой протяжно бубухали пушки, а по горизонту стояли густые столбы дыма от горевших хуторов и сел… В цепях чувствовался точно надлом какой-то, что-то больное, и шустрые подстриженные молодчики в гетрах, комиссары, чувствовали себя очень нервно и все беспокойно оглядывались. И вдруг на левом фланге произошло какое-то смятение, и целый батальон красных, махая белыми тряпицами, с криком ура бросился к белым. Сзади них яростно зачастил нарочно для такого случая поставленный им в тыл пулемет, люди стали падать, но остальные беспорядочно бежали все вперед и вперед. Точно искра пробежала по цепи. Мгновение колебания, несколько солдат с криком ура бросаются к подстриженным молодцам, поднимают их разом на штыки, другие в упор расстреливают и прикалывают сбившихся небольшой кучкой коммунистов и этих страшных дьяволов-китайцев, на которых без отвращения не мог смотреть ни один солдат. Белые разом прекратили огонь, гулко стукнул только полный орудийный выстрел, около большевистского пулемета черным букетом взметнулась земля, пулемет разом замолк, а справа с криком быстрой лавой, пики наперевес, скакали на поганеньких заморенных коньках донцы…
Еще несколько жутких мгновений, и красноармейцы, повязав белые тряпицы кто на рукав, а кто на шапку, возбужденные и довольные, смешивались с двумя батальонами добровольцев, а уцелевшие китайцы по обычаю рыли себе длинную общую могилу. По граням горизонта все стояли черными привидениями столбы пожаров, и где-то далеко зловеще ухали пушки… Васютке было приятно, что опасности и тяготы боя кончились и что снова он в старой привычной обстановке: он бойко, с удовольствием отдавал честь офицерам в золотых погонах, весело ел глазами их, весело отвечал им так точно, вашбродь и никак нет, а когда их, красных, выстроили без оружия и к фронту подошел старенький, худенький генерал в очках и молодцевато продребезжал: «Здорово, ребята!» — красноармейцы с великим аппетитом грянули ему на всю горячую степь: «Здрава-ва-ва-ва…» Они были довольны, что с ними здоровается настоящий генерал, а не эта чертова шантрапа, комиссаришки…
Через два месяца Васютка, загорелый, запыленный, в насквозь пропотевшем, жарком английском обмундировании шел уже старшим унтерцером в обратную сторону, к Киеву, гоня перед собой усталых, ко всему равнодушных, расстроенных красных. Ему было приятно, что о старом, об отце Александре, и обо всем протчем, тут никто не поминает, что начальство с ним, исполнительным и ловким солдатом, ласково, что он как-никак подвигается все же к дому, но все же глубокая тревога томила Васютку, и парень не находил себе покоя. Он пробовал служить по секрету от товарищей панихиды по отцу Александру, он ставил свечи, он подавал нищим — ох, сколько было их теперь по этим разоренным городам и деревням! — но не было покоя его точно отравленной душе… Тогда он напивался, безобразничал, дерзил офицерам, хулиганил, но это не только не помогало, но наоборот, после всех этих художеств становилось только тяжелее, стыднее: ведь их все встречали с колокольным звоном, со слезами радости, с цветами, а они вона что…
И еще что-то томило его, нехорошее, смутное, большое. Он, справный солдат, не желал осуждать начальство, но не мог: нехорошо вело оно себя, много хуже даже, чем прежде, хуже, чем даже эти проклятые комиссары!.. Генералы открыто пьянствовали и безобразничали, вожжались с девчонками, подводили один другого, сорили деньгами, а главнокомандующий, так тот свою полюбовницу, жидовку, открыто с собой таскал. Помещики, вернувшись в свои разоренные гнезда, подбирали себе шайки отпетых хулиганов и без всякого разбора вымещали на мужиках все свои убытки и обиды: пороли, издевались, разоряли… И мужики хмурились, а солдаты по ночам разбегались неизвестно куда… И Васютка понял: это все не настоящее.
И скоро, утратив всякую веру в свое дело, армия белых замялась и — покатилась назад: нельзя идти вперед, нельзя биться и умирать за пьяных генералов, за их девок, за беззаконие, за грабеж! За армией из покидаемых ею городов тянулись десятиверстные обозы бегущих от большевиков жителей. Бежали купцы, рабочие, мелкие чиновники, гимназистки, мужики, монахи, и солдатам тяжело было смотреть на этих перепуганных, погибающих людей, ищущих у них защиты, и они хмуро ругались днем и сотнями разбегались от стыда по ночам…