Государи Московские: Святая Русь. Том 1 - Дмитрий Михайлович Балашов
– Пусть передадут по полкам: приступ назавтра! Стан огородить рогатками. Орудья, из коих мечут огонь, когда возьмем город, везти на Москву!
«День… Нет, два дня они еще продержатся… – прикидывал он. – Лишь бы не подошел Мамай!»
Конь стриг ушами. Боброк тронул стремя, картинно и неспешно порысил назад к полкам.
Лишь на третий день довелось Ваняте поучаствовать в грабеже булгарской деревни. Да и то поспели они с Гаврилой к шапочному разбору. Ратные выводили плачущих женок и угрюмых, низящих глаза связанных мужиков, гнали скот. Иван спотыкался взглядом о чужие, остраненные, угрюмые лица, не признаваясь сам себе, что его давешний опыт с тверитянином помешал ему нынче захватить раба или рабу. Ведь и эти, со смятыми лицами, талдычащие не по-нашему, тоже люди и были свободными тут, у себя, еще вчера! И как-то рука не протянулась! Только лишь когда стали делить скотину, Ванята решительно кинулся вперед, спеша не упустить своего. Ему достался невзрачный на вид, но жилистый, монгольских кровей конек да две овцы, с которыми Ванята не знал, что делать, с радостью обменяв их наконец у пожилого ратника на кусок пестрой бухарской зендяни…
Булгарские князья, Осан и Мамат-Салтан, запросили миру, когда все уже было готово к приступу. Их послы умоляли не трогать и не пустошить города. Дмитрию Константинычу и великому князю Дмитрию татары давали две тысячи рублев да три тысячи – на все войско. Выкуп был царский. Русские воеводы потребовали удалить со стола Мамат-Салтана, забрали тюфяки (туфанчи) со стен, а в городе посадили своего даругу (сборщика дани) и, вдосталь пограбив окрестные села, двинулись в обратный путь.
Повзрослевший и огрубевший за эти несколько дней Иван, поглядывая, как у других полонянники споро чистят коней и готовят варево, запоздало каялся, что не взял холопа или рабу из той, разграбленной ими деревни. Им-то, с Гаврилою, захваченные лошади на обратном пути только лишь прибавляли работы!
А впрочем, чем ближе продвигались к дому, угрязая в порыхлевший, ноздреватый снег, проваливая в промоины, торопясь – не отрезало бы ледоходом московскую, тяжело ополонившуюся рать от родимых хором! – тем больше восставали в памяти домашние мирные заботы, и уже Ивану не терпелось заехать по пути в Островое, выяснить, как там и что…
Весенним днем, когда уж сухими островками на взлобках вылезала из-под снега затравеневшая земля, а птицы кричали обалдело и поля стояли в мареве, сонные, разомлевшие, готовые к бурному стремленью потоков весенней влаги, во дворе боярского дома в Островом спешивался загорелый на весеннем солнце всадник.
Боярыня Наталья Никитишна, недавно приехавшая из Москвы и уже урядившая со старостою, щурясь от яркого света, вышла на крыльцо. Охнула и, обгоняя девку, кинулась прямо по талому снегу, обняла, припала к стремени, сияющими глазами вглядывалась в родное, загрубевшее лицо.
– Пусти, мать! – басил, сам улыбаясь неволею, Ванята. – Дай в дом войти, люди тут!
– Мужиков нарядила уже! – всхлипывая, сказывала Наталья домашние новости, провожая сына в горницы, меж тем как Гаврило расседлывал и заводил в стаю коней, а девка опрометью готовила баню. И уже Гаврилина мать, извещенная крылатой молвой, бежала вдоль тынов на боярский двор, убедиться, что и ее ненаглядный жив и цел, воротясь из похода.
– Хоромы рубят! – усадив сына, хвасталась мать.
– Что ж меня-то не дождали? – с легким укором возражал Иван, озираясь.
– Дак, начерно, время-то, не опоздать, сев! – А у самой слезы, неудержимые, радостные, горохом сыпали по лицу. Жив! Воротился! С прибытком! И снова облегчающе заплакала, когда вынул из-за пазухи и развернул пестроцветную бухарскую зендянь…
Глава двадцать шестая
В Орду, к Мамаю, весть о булгарском погроме дошла, когда уже, почитай, все было кончено.
Иван Васильич еще не знал о татарской беде и шел на обычный прием в ханскую юрту, думая о чем угодно, только не о ратных делах. Близилась весна, отощавшие за зиму овцы волновались, кони нюхали воздух, скотина, уставшая разгребать снег в поисках скудного корма, первая радостно почуяла приближение весенних оттепелей. И в шатер входил, небрежно переступая порог, без мысли, полный и сам весенней истомой. Из Твери, от сына Федора, дошло-таки послание: писал, что готовятся к севу, жена, своею рукою, сотворила приписку внизу грамоты, мол, ждет, зело истомилась, не видючи ненаглядного лады… Подумал о ней, и стыдно стало за мимолетную дорожную связь свою с татаркой-рабыней, которую тут, в Орде, почти открыто держал при себе телесных услад ради.
Мамай встретил гневно, взглядом прожег, и столько было ярости в бешеном взоре, что неробкому Ивану и то стало не по себе.
– Гляди, тысяцкой! Вот он, твой суздальский князь! – кричал Мамай. – Вот с кем ты хотел меня подружить! Раб! Пес! Волчья сыть!
С трудом понял Иван, о чем речь. Помрачнел. И не объяснишь упрямому темнику, что походом на Нижний он только поможет Дмитрию, не объяснишь! Кричит! А почто не поведет полки на Москву? Сам же баешь, башка неумная, что московская рать, вкупе с нижегородской, громила булгар и воеводою был Боброк, не кто иной!
Как мог спокойнее, как мог необиднее для татарина высказал. Мамай поглядел сумрачно, отмотнул головою: «Ступай!» Сам еще не ведал, как поступить. Бекам надобны были подарки, но серебра не было, фряги давали скудно и каждый раз что-нибудь просили взамен, и Мамай, как ни вертелся, становился раз от разу беднее. Кого тут двинешь в такой стати на Москву?
Вечером Мамай пушил слуг. Любимую наложницу с маху ударил по лицу, и женщина, глянув в неистовые глаза повелителя, молча и споро отползла в угол шатра. Опамятовавшись, вызвал к себе фрягов. Генуэзцы кланялись, расстилаясь аж по полу. (Иван Вельяминов не кланялся так никогда.) Но серебра давали до обидного мало. А теперь еще в Булгаре урусутский даруга сидит. Никакого дохода торгового не жди! И гнев, подлый гнев, бессильный противу Москвы и потому особенно жаркий противу Нижнего Новгорода, подымался в душе Мамая.
– Тысяцкой обманывает меня! – рычал он, глядя невидяще прямо перед собою…
В этой-то беде, в эту-то тяжкую для него пору снизошло, – Аллах велик! – именно снизошло к нему спасение. Спасение в виде оборванного, промороженного вестника на загнанном всмерть скакуне.
Вослед за смертью грозного Урус-хана умер его сын, Токтакия, и на престол Белой Орды беки, вместо пьяницы Тимур-Мелик-Оглана, избрали Тохтамыша, врага Урусова. Не все эмиры довольны им, и теперь к нему, Мамаю, просится царевич Синей Орды, Араб-Шах, несогласный служить Тохтамышу…
Значит, можно убрать тумен из-под Хаджи-Тархана! Значит, можно Араб-Шаха послать набегом на Русь! Значит… О! Теперь-то он покажет нижегородскому князю! Кровью будешь плакать, Димитри Костянтин, на развалинах города своего!
Он поднял тяжко загоревшийся взор, узрел ждущие лица двух беков и писца с каламом в руке, присевшего на край ковра. Вестник пил, отдуваясь, кумыс, безразлично (он свое дело исполнил) поглядывая на повелителя Золотой Орды и ожидая награды полновесным урусутским серебром. Мамай понял, сунул ему литую новогородскую гривну:
– Ступай! – Оборотил грозное лицо к бекам: – Ивану Вельямину не говорить! – приказал. И те понимающе склонили голову.
Да, он разгромит Нижний! Но сначала, сначала… (Нижегородскому князю могла прийти на помощь Москва!) Сначала… Само собою сложилось в голове как свое, хотя и подсказанное некогда беглым московским тысяцким: сперва написать Ольгерду! Пусть литвин потревожит Дмитрия! Тогда Нижний достанется ему, Мамаю! Да, так! Грамоту в Вильну, Ольгерду, – тотчас! Он свел брови, тщательно подбирая слова, начал диктовать писцу. Бессильный еще час назад, Мамай снова был повелителем, господином, царем. По его слову двигались рати, и его волею жили и умирали государи иных земель!
А на дворе, в степи, густо покрытой замерзшим, в катышках, навозом, все так же волновались, переминаясь, голодные овцы, глухо топотали кони и птицы выклевывали паразитов из свалявшейся за зиму шерсти на спинах тощих коров. И никто, ни сам Мамай, ни присные его, ни коварные фряги, ни далекие московиты еще не ведали, что Ольгерд, грозный и многим