Джек Линдсей - Ганнибал
Люди пожимали друг другу руки и смеялись. Светильники и факелы зажигались от углей потухающего погребального костра. По всему городу несли новое пламя, зажигая от него очаги и лампады. Свежий ветер разносил по всей стране пепел с погребального костра. Его собирали в кувшины и горшки, им посыпали пашни, корни деревьев в садах, загоны для овец. В храме Мелькарта завеса была разодрана, и в отблесках большой, изумрудного цвета колонны из таинственной мглы выступил бог, улыбающийся и вечно юный. Женщины почувствовали, как отяжелели и потеплели их чрева внутри обогащенных тел. Девятилетние девочки, голые, с обритыми головками, танцевали под арками из взлетающих лепестков. Барабаны громыхали и бухали под отрывистый вой рогов-раковин, и звуки рожка были болезненны, как уколы любви. Бог воскрес!
Я верно рассчитал удар, — думал Ганнибал в ту ночь, оставшись один в покое, где он хранил свитки и таблицы. Отдернув красно-зеленую шерстяную занавесь, расшитую кусочками хрусталя и нефрита, он вступил в свою собственную молельню. В ней не было ничего, кроме культовой статуи, подаренной ему жрецами в Гадире, на маленьком острове, где он постился перед тем, как выступить в поход на Италию, — простой статуи, высеченной из красного гранита, и лампады перед нею.
И он громко сказал богу: «Только правда дорога для меня. Только правда в людях. Жизнь — это борьба, будь то схватка демонов или стихий. Поэтому правда — это борьба. В душе у меня нет презрения и жалости».
Он стал на колени, сложил руки и опустил голову. Мир плыл перед его глазами в судорожных узорах крови, угасая. Он тоже скоро умрет, и безвозвратно; и все, кто горел в солнечной купели этого дня, тоже безвозвратно уйдут в небытие, забытые навеки. Старая горечь поднялась у него к горлу.
Я становлюсь жестче с годами, — подумал он и почувствовал себя вдруг тем неуклюжим бронзовым воином, который вцепился в землю пальцами ног, сильно давя на нее пятками. Ему казалось, что теперь он уже не может так просто доверять своим порывам. Было время — словно орлы взлетали с его чела, когда он ополчался против сил тьмы. — Теперь я похож на крестьянку: подсчитываю, сколько снесено яиц, проверяю закрома и запасаюсь на зиму.
Но сквозь путаницу его мыслей пробивалось ясное сознание необходимости. Мои отношения с богом неправильны или, во всяком случае, не совсем правильны, ибо мне не хватает истинного счастья. Возможно, наступает час, когда наш аппетит становится столь ненасытным, что только смерть в силах его удовлетворить. Но я должен умереть, пронзенный копьем при последнем звуке флейты. И все же я иду верным путем.
Три часа стоял он коленопреклоненный, а когда поднялся, к нему пришло знание, непреклонное, как застывшие линии культовой статуи. Казалось, бог раскрыл ему свои объятия и он вошел в бога, в застывшие линии. Это нельзя было выразить словами. Звучание хора голосов, слияние многих красок в одну, разгадка многих контуров при вспышке света. И во всем этом растворилось его одиночество; прямо через дверь бога он прошел на другую сторону, вошел в жизнь своего народа и соединился с ним воедино. В стройной гармонии слились голоса, и краски открывали так много оттенков, и от шара света ритмически расходились лучи. Это было больше чем любовь, это было движение времени и удары молотов в кузнице.
В конце галереи зашуршали покровами тени, и Келбилим поднял к нему свое озабоченное, невопрошающее лицо.
— Разбуди меня на заре! — приказал Ганнибал и стал подниматься впереди Келбилима по лестнице. — Ах, мой друг… — Он обернулся и на минуту положил руку на плечо Келбилима, опираясь на него всей своей тяжестью. Келбилим легко выдержал эту тяжесть, глядя на своего господина снизу вверх, с озабоченным, ни о чем не вопрошающим лицом.
5
У них эти празднества проводятся лучше, чем у нас, — думала Дельфион, возвращаясь домой после Пробуждения Мелькарта. Даже Элевсинские мистерии, которые так сильно волновали ее в юности, представились ей теперь безвкусными: так, дешевое старье, к которому верховные жрецы относятся, скорее, как к достопримечательности. А этот праздник показал, что символы совершавшегося во время него обряда понятны и близки простому народу.
Придя домой, она почувствовала сильную головную боль и приняла горячую ванну. Просидев в ней слишком долго, она прилегла на ложе, расслабленная, рассеянная. А тут еще бесконечные неприятности. Одна из девушек забеременела и винила в этом Пардалиску, «Она меня сглазила, — твердила бедняга. — Иначе этого не случилось бы. Я все время пила травы и шептала заклинания. Но Пардалиска побежала к колдуну. Она втирала мне, когда я спала, какое-то вонючее зелье, вот почему это случилось!»
У другой девушки появились нарывы на теле, и она не могла участвовать в мимах, а повариха запила и лила вино не только в себя, но и во все блюда, которые готовила.
Не люблю я мирскую суету, — решила Дельфион. Эта суета нарушала покой, нарушала всегда. Придя с улицы, Дельфион никогда не могла сразу восстановить душевное равновесие. Она много лет жила уединенно у вдовы, да и впоследствии редко выходила за стены просторного прекрасного дома с большим садом, принадлежавшего ее первому любовнику. В Коринфе она тоже почти не покидала дома, лишь изредка ходила на празднества или в храм и жила столь бережливо, что за пять лет скопила довольно большую сумму и откупилась на волю. Ее светлое представление о себе самой и о своей жизни становилось ничтожным, блеклым и мелким, как только она входила в сколько-нибудь длительное соприкосновение с бессердечным торгашеским миром.
Однако горе ее было глубже, чем она сама себе признавалась, хотя она несколько раз посещала храм Деметры и Коры[49], где совершались греческие обряды, и давала обеты. Суету улиц и вечные перебранки в доме еще можно было не принимать близко к сердцу, а при некоторой настойчивости и вовсе изгнать из своего внутреннего мира. Ее тревожило совсем другое — растущая неспособность сохранить душевную гармонию, на которой основывалось ее представление о себе. Теперь, когда она попыталась разобраться, какое воздействие оказало на нее празднество в честь Мелькарта, то с мучительным беспокойством поняла, как сильно она сама изменилась.
Ее ум работал отчетливее, чем когда-либо, но томили тревожные мысли, и волнение в ней все усиливалось. Более всего она ценила в себе дар интуитивного отражения своих переживаний, способность подчинять свои индивидуальные порывы общей цели, способность познавать мир не умозрительно, не втискивая события в заранее заготовленные формы, а путем интенсивного восприятия ритма танца, движений, когда обрывки жизни соединяются в систему равновесия, которая сочетается с духом в познании совершенства. В следующее мгновение это исчезало, но это было. И так же, как дух низводился до уровня материального круговорота жизни и излучался в исчезающих очертаниях нового видения, так изменения материи, изменения форм поднимались, вращаясь до вспышки, в мир высшего единения и предопределенных гармоний. Прощальный взмах руки в танце; взлет пронизанного судорогой тела, песня на эолийский лад[50], услышанная в некий миг, когда ширококрылая чайка снимается с пенистого гребня волны и свет кажется зеленым сквозь грань воды; сверкающее сходство девственной груди с лилией.
Но извлечь эту символику из жизни можно только сочетая покорность и независимость. Мужчина, вошедший в ее тело, — это была движущая сила Адониса, отраженная в золотистых глазах Афродиты. До тех пор пока он не пытался разрушить эту иллюзию, она была ему благодарна, и выражалась эта благодарность в ее ласковой покорности. Если бы вдобавок он смог увлечь ее остроумием или ученостью, тем было бы лучше; это было бы приятным сюрпризом. Но главное — чтобы он только не препятствовал ей отрешиться от него в божественный момент, в момент, когда она во власти дум о себе, как о Пеннорожденной[51]. Непристойность шутки или мима была всего лишь показом в форме сатировской драмы[52] разобщения и соединения плоти, которая открыто доходит до экстаза в трагическом общении. Вожделение становится чистым духом через возрождение в жертвенном козле.
Ее решение искать счастья в Кар-Хадаште, хотя оно и окупилось в материальном отношении, изменило ее взгляды на жизнь. Теперь она направляла внимание посетителей на девушек, не желая участвовать в представлениях в какой-либо роли, исключая роль устроительницы увеселений. Ее потребность ясного мышления, а также склонность к рачительному ведению хозяйства немало способствовали тому, что она стала бояться давать волю чувствам, игре воображения. Но она не сознавала, что в ней жил страх до тех пор, пока Барак не оскорбил ее. После этого она несколько недель заставляла себя, несмотря на чрезвычайно сильное внутреннее сопротивление, принимать ухаживание троих посетителей, вместо того чтобы искусно направить их на Пардалиску или Клеобулу. И в результате это только усилило, а не уменьшило ее недовольство и сомнения; обеты, данные Деметре, не помогли.