Филип Казан - Аппетит
– Когда ты вернешься, мы обсудим твою пла…
– Господи!
Я с трудом выпрямился и проковылял мимо него. Одежда прилипла к моему телу, пропитавшись пóтом, ее покрывали зеленые и ярко-желтые пятна. Платок вокруг головы, наверное, был еще хуже, так что я снял его, и мокрые волосы упали мне на плечи. Я плелся по коридору, соединявшему кухню с обеденным залом, а Терино тяжело дышал позади, поторапливая. Я ненавидел выходить в зал в рабочей одежде. На кухне я был главным, но здесь выглядел как мальчик на побегушках и, едва ступив в шумное помещение, таковым себя и ощутил. Клиенты окажутся снизошедшими до повара банкирами с жирными пятнами на дублетах, а дублеты эти будут стоить больше, чем папина лавка. Когда они увидят, что я еще мальчишка, то начнут надо мной смеяться. Так уже бывало раньше. Терино лучше бы приготовиться к тому, во что это ему обойдется.
Обеденный зал, длинный, с низким потолком, освещался рядами свечей. Огонь тлел в камине, хотя на улице было тепло: Терино нравился запах и от жара не отсыревали стены. Толпы едоков уже начали покидать зал, оставляя выпивох. Я обежал взглядом столы, ища несъеденный ужин, но глиняные подносы почти все стояли пустые. Хорошо. Я гадал, где же мои банкиры, но потом увидел, как кто-то машет мне из угла за камином. Конечно же, Терино и должен был посадить их туда: в самую уединенную часть зала. Я вздохнул, вытер руки о фартук и направился к камину, петляя между столами. Однако, подойдя ближе, разглядел, что машет мне не кто иной, как Сандро Боттичелли. Какое облегчение! Я замахал в ответ и поспешил к столу Сандро. Пятеро рядом с ним оказались незнакомцами – один походил на юриста, да и другие, судя по одежде, не испытывали недостатка во флоринах. Все-таки банкиры? Может, Сандро обсуждал заказ? Один из незнакомцев казался совсем мальчиком. Другой, одетый лучше всех, сидел спиной. Остальные над чем-то смеялись. Потом человек, сидевший спиной, повернулся ко мне и улыбнулся.
Издали я видел Лоренцо де Медичи много раз, но тут он сидел передо мной, в паре шагов, и я, хоть несколько стыжусь признаваться в этом, чуть не бухнулся на колени. Во всей Флоренции не было более известного человека, а может, и во всей Италии – и вот он смотрит на меня.
У него оказалось странное лицо, полное нескладных плоскостей и выпуклостей. С одной точки он был похож на красивую жабу, с другой – на римского сенатора. Фамильный клюв Медичи у Лоренцо выглядел так, словно он клевал печень титанов на завтрак. Рот был широким, но почти безгубым, а брови – тяжелыми и ярко-черными, как и волосы. На самом деле это лицо казалось прекрасным, потому что в нем вообще не было никаких компромиссов. Если бы у меня нашелся кусочек угля, я бы бросился рисовать его прямо тогда, на своем липком фартуке.
– Ты, должно быть, Латини, – произнес Лоренцо голосом тонким и резким, как будто кто-то недавно ударил его в горло. – Иди посиди с нами. Сюда, рядом с Анджело.
Мальчик отодвинул свой стул вбок, а я подтащил пустой и сел. Тот застенчиво кивнул мне.
– Анджело Полициано, – сказал он.
Ему было, пожалуй, года на три меньше, чем мне, и я внезапно ощутил благодарность к мальчику: в сравнении с ним я казался старше.
– Я слышал, ты племянник Филиппо Липпи? – спросил Лоренцо, и я кивнул. – Вот Сандро тут рассказывает, что ты можешь рисовать с некоторой долей таланта своего дяди?
– Не стану хвастаться, – осторожно сказал я. – Не из скромности, но из честности, господа. Я бы хотел стать художником, это правда, но я всегда буду бежать позади лучших, пытаясь их догнать. Правда, с корзиной миног и мускатным орехом…
– Хорошо сказано. Мы все получили большое удовольствие от сегодняшнего пира. Разве не так, друзья? – (Вокруг стола поднялись бокалы.) – Давай-ка я тебя представлю. Это Браччио Мартелли, Джованфранческо Вентура… – (Двое мужчин в дорогих шелках кивнули, все еще ухмыляясь той шутке, которую я прервал, и, похоже, не особенно мною интересуясь.) – С Полициано ты уже знаком, и с Сандро, конечно. А это Марсилио Фичино. – (Человек, которого я принял за юриста, церемонно кивнул.) – Я бы и сказал, что он тоже наслаждался ужином, но, увы, Орфей наших дней не ест мяса.
– И ничего вареного и жареного, – вставил Сандро. – По счастью, он знает толк в вине.
В нем и самом, похоже, было уже немало вина, поскольку лицо его покраснело.
– Добро пожаловать к нашему столу! – сказал Фичино.
Он был невысок и немного сутул, хотя и не стар, а его довольно длинное лицо выглядело нежным и кротким. Голубые глаза сияли мягким спокойствием. Я принял его руку и почувствовал себя гораздо увереннее. Конечно же, я знал, кто он, и был очень польщен.
– Сандро здесь рассказывал мне о вашей работе, господин, – сказал я. – Платон… – Я порылся в мусоре собственной головы в поисках чего-нибудь услышанного от Арриго. – Вроде бы Платон говорит, что обжорство делает людей неспособными к философии и музыке и глухими к тому в нас, что от Бога? Могу представить, что вы думаете о моей профессии!
– Ты слышишь, Фичино? – Лоренцо де Медичи хлопнул по столу и расхохотался. – В нашей Флоренции даже повара цитируют Платона!
– Значит, ты поощряешь именно обжорство? – спросил Фичино.
Это мог бы быть язвительный вопрос, но я понял, что он не пытается меня уколоть. Я позволил своему взгляду обежать стол со всеми пустыми блюдами и грудами костей.
– Если и так, то, кажется, я делаю это не слишком плохо. Но мой ответ таков: мне нравится готовить для обжор в той же степени, как нашему Боттичелли – писать для близоруких заказчиков.
– Ага. Интересно. Но ведь тебе постоянно приходится делать именно это. Разве не в этом суть мест, подобных этому? И спешу добавить, в «Поросенке» превосходный винный погреб, так что я нисколько не очерняю достойное заведение.
– Нет, нет, конечно, – поспешно отозвался я, скорее чувствуя, чем видя, как Терино у кухонной двери заламывает руки. – Это правда, моя кухня служит людям, чья главная забота – чтобы живот был полон, а не то, чем именно его наполняют. Я-то желал бы, чтобы мою еду вкушали, ощущали ее вкус, а не заглатывали. Еда может побуждать думать, так же как музыка или слова на бумаге. Я полагаю, мы этого не понимаем просто потому, что выбрали не понимать. Если человек глух или слеп, мы его жалеем. Если он не ощущает вкусов, то мы говорим, что ему, наверное, повезло, и шутим насчет стряпни его жены.
– Истинная правда! – воскликнул Вентура.
Теперь уже слушал весь стол, и мне надлежало бы смутиться, но присутствие Фичино позволяло мне сохранять непринужденность.
– Вот художники вроде Сандро или моего дяди Филиппо – они используют краски, чтобы создавать свет и движение… и даже звук! Я имею в виду, можно расслышать шум толпы, ропщущей на святого Петра на фресках Мазаччо, которые в церкви дель Кармине.
– Это верно, – сказал Сандро. – Я их слышал.
– Перебрав вина, я слышу, как стена жалуется, когда я на нее мочусь, – заявил Мартелли.
Остальные засмеялись – все, кроме Фичино, который подпер пальцем подбородок, даря меня вежливым вниманием.
– Ну так вот, вкусы тоже могут это делать, – упрямо продолжал я. – Мы думаем, что пользуемся только одним чувством зараз: уши слышат музыку, глаза видят картину, но это совсем не так. Почему мы видим в голове прелестное лицо, когда слышим любовную песню? Почему слышим толпу у Мазаччо? Еда, господа, ничем не хуже – мы ощущаем вкус не только языком. Я вот о чем: что вы подумали о козленке? – Я ткнул в блюдо, и кости на нем брякнули.
– Я подумал о козлятах, играющих на холмах этой прекрасной весной, и почувствовал некоторую меланхолию, – сказал Лоренцо. – Но только на мгновение. Полагаю, все дело в цветах дрока. Но вкус мяса был столь превосходен, что я совсем забыл об этом. В общем, я представил, как козлята едят все эти свежие растения и как хорошо, должно быть, бродить по холмам, ни о чем не заботясь. – Он вздохнул. – Дьявольская забава, мессер Нино, – шутить над человеком, пойманным в ловушку своей службы.
– Простите меня, господин! Но я должен признаться, что именно этого я и хотел добиться!
– Тогда ты должен прийти и приготовить что-нибудь для меня.
– Я… – У меня отвисла челюсть, будто мышцы превратились в желе.
– Уверен, он скажет «да», Лоренцо. – Сандро наполнил кубок темным красным вином и подтолкнул его ко мне. – Однако я бы не давал ему думать слишком долго. Он к этому делу склонен, и на пользу оно ему не идет.
– Тогда решено.
Остаток вечера не помню, только взлеты и затихания слов и смеха. Когда я слишком вымотался, чтобы поддерживать беседу, я неловко поклонился компании и ушел спать под кухонный стол. И все это могло показаться сном, если бы мальчик в красно-зелено-белой ливрее Медичи не принес мне на той же неделе письмо – простой лист сложенной бумаги, на котором было написано: