Степан Злобин - Степан Разин. Книга первая
Старик качнул головой.
— Иной раз и зрячего глаз видит луг, а ступил ногой — топь! Ощупал ногою — твердо! Тогда человеков веди…
— А есть на свете, чего ни зрети, ни щупать не мочно? — добивался Степан.
— Люди бают, что в море — русалки. А ты спроси меня: дед, мол, ты море изведал, — есть в нем бесовски девы? Что ж я скажу? Не видал. Люди бают, что есть на свете, чего ни зрети, ни щупать. А как они знают?!
Старик без промаха бил стрелою лесную дичь, и Степан удивлялся его искусству.
— Меток я смолоду был, — сказал старый рыбак. — Для того и держали нас, вьюношев метких, рядом с самим Иваном Исаичем в битвах. От всякого худа, от злобы, от пули и от меча берегли мы его… Ан сберечь не сумели! — со вздохом добавил рыбак.
— Да, может, та пуля была с наговором, какая его достала, — подсказал в утешение Стенька.
— Нет, пуля его не достала, Степанка. Лжа да нечестье людское его доконали. Вся правда его была нечестью и лживцам гроза, и он всегда лицемерье и лжу издалека видел…
— А тут сплоховал? — спросил Стенька с сочувствием.
— И тут тоже видел, да никому не сказал. Сам себя на погибель предал, чтобы народ упасти от расправы. Такая была в его сердце великая правда…
— Все «правда» да «правда» — а что же за правда его? — перебил старика Степан.
Лицо старика просветлело. Он отложил челнок для починки сети и поглядел в сторону моря, словно там, в широком просторе, увидел того, кого так любил…
— Святая, великая правда была его, малый. Хотел он соделать, чтобы всяк на земле был всякому равен, чтобы никто не смел воли отнять у другого. Явился народу Исаич, как витязь божий, в ясном доспехе, собою красив, отважен, глаза как небесные звезды, а голос его таков, что глухой услышит и мертвый подымется на призыв того голоса — столь повелителен, и могуч, и ласков. И шли за ним тучи народу — вся сирая Русь возмелася, тьмы нас было. Со всех городов и с уездов вставали, бросали жен, матерей, избы, кто — с вилами, кто — с топором, тот — с косою… и шли… Шли, как гроза, по боярской Руси, поместья и вотчины дымом спускали, ненавистников воли народной секли и мечом, и косой, и оглоблей башки мозжили… Глянешь, бывало, вокруг, на четыре ветра, — и всюду играет зарево в небе — не от пожаров, костры пылают на стойбищах ратных… Рать сошлася великая нас. Города полоняли, и дальше все больше нас шло на Москву, за великою правдой, противу бояр. Устрашились бояры, дворяне да с ними слепцы, подголоски дворянски — холопья, стрелецкое войско, ударили встречу нам боем. Великие битвы то были, Степанушка. Никто не хотел никому поддаваться живьем. Наших три тысячи один раз окружили, не миновать было в руки боярски попасть, и милость сулили, кто сдастся на волю гонителям правды, Ан никто не схотел: порох взорвали и сами сгорели — три тысячи душ. Ты помысли, сколь жесточи было в тех битвах! Легко за ним было идти на смерть и на муки… Да боярская сила осилила нас. Ружье у них доброе было, не то что у нас — топоры да косы… Нас в Тулу в стены загнали. Сидим мы, как волки в логове, только зубами ляскаем. Обложили нас воеводы со всех сторон. Голод пришел, пухнуть стали… Ан дьявол навел царя на великую хитрость: потоп напустили на город. Чистый ад сотворился: вода прибывает, люди мятутся, жены плачут, малых детишек несут ко Ивану Исаичу — мол, погляди, пощади младенцев, спаси их невинные души! Исаич хотел сам к боярам пойти, отдаться на милость за город, да народ не пустил его. «Ты, кричат, нас один отстоишь от злодеев. Тебя заберут, а там уж и нас всех под ноготь задавят». Про тот спор бояре прознали, и царь присылает сказать, что ни волоса с головы Ивана не упадет, коли он своей волей отдастся. Исаич на те слова посмехнулся. «Пойду, говорит, не держите, сам царь обещает милость». Народ отпустил его. Стал Исаич прощаться с нами, со ближними со своими, да молвит: «Бегите, братва, куды кто сумеет. Погинуть вам вместе со мною. Обманут бояре народ!» Нам бы его удержать в те поры, вылазкой выйти, пробиться сквозь царское войско, да, безмозглые дурни, поверили царскому слову и брата великого, брата святого, солнце народное загубили!
— Чего же с ним сталось?
— Ослепили его, в кайдалы заковали, а там и совсем задавили, и мы не погинули от позора того, стыдом, срамники, не сгорели, остались в живых!.. Ныне вспомнишь, и то совесть жжет!..
— Неужто же царь сбрехал?! Как то мыслимо, чтобы царь был обманщик? — даже понизив голос, спросил пораженный Стенька.
— А он был не истинный царь — подставной, боярский корыстник Васька Шуйский. За ту свою лживость да за корысть и на престоле не усидел…
— А с вами что сталось?
— Пошли кто куды! — Старик безнадежно махнул рукою.
— А ты? Отплатил за него боярам? — нетерпеливо добивался казак.
— Куды там! Такая отчаянность на меня напала, хоть камень на шею — да в воду… Невзвидел я света, когда услыхал, что Ивану Исаичу очи повыжгли. Свет всей Руси ослепили!.. Плюнул я родной матери — русской земле в ее очи и проклял ее: мол, как же ты лучшего сына не сберегла, на съедение свиньям покинула?! Какая же ты нам родимая мать?! Сохни ты засухой, дохни от мора, гори пожаром, в крови истекай от войны — не ворочусь я к тебе, капли крови не изолью на твою защиту! Околею, так пусть и могилу мне выроют на чужой земле!.. Так и ушел за рубеж… Чужих королей неправды изведал — все те же неправды! Чужие народы и их обычаи видел… А нигде нет народа дружнее, приветней, правдивей, чем наш родной русский народ, и земли нет милее, чем наша земля. И бедовать со своим народом легче душе, чем чужою радостью жить на чужбине. И вот сердце мое полетело на муки и на томленье домовь… Десять лет прошло, ан признали меня и по доводу бездельных корыстников, что был я в ближних Ивана Исаича и от злодеев его сберегал, вкинули раба божья в темницу. Потомился я там во железах, в колодах, да изловчился, убег из тюрьмы — да в разбой… Не по нраву пришлося мне: в ратных был я как камень, а тут и размяк, не сгодился: иные натешатся, разживутся добычей — да во пьянство, в гульбу; а я как не свой: ум в смятении и сердце тоскует. Кинул все да приплелся сюды… — Старый рыбак задумался, помолчал и вдруг усмехнулся своей обычной, хитроватой и ласковой мягкой усмешкой, от которой серые суровые глаза его молодели и светились ясной голубизной. — Как с тобой же, со мной прилучилось, — душевно сказал он, — совсем собрался в монастырь, ан у моря присел отдохнуть, а море-то, море гуляет, птахи реют над морем, ветер в соснах шумит, да рыбачки еще тут в лесу заиграли песни — по ягоду в лес приходили девицы оттоль, из села, — указал старик, — какая там монастырщина, право! Как из могилы воспрянул я, сын, махнул рукой в монастырску сторону — да и сызнова в мир! В Запорогах был, у вас, на Дону, побывал, и по Волге с судами ходил, и в Белокаменной жил; и воевал, и торговал, и горб натирал, и голодом сох. Едино скажу: душой не кривил и сирого не обидел. А как старость почуял, душа запросила покоя, и в те поры меня море назад призвало, и воротился сюды, тут избу срубил, ладью сам изделал, парусок изладил, сам сети соплел. Мыслил, что больше на свете мне дела нету — лишь смерти ждать, ан тут ты, свет, прибрался, и тебе я, старый, сгодился, а в том и мне сызнова радость и непокой… Да, любит, Степанка, живая душа непокой да заботу — и я как словно назад с того свету к тебе воротился. Помыслю теперь: вот помру, а ты понесешь меня в сердце на всю твою жизнь, любить меня станешь. И радошно мне, что не весь помру, что, может, в тебе я доброе семя посеял и семя то древом взойдет… Чую, Степан, великое сердце в тебе коренится, разум добрый в тебе, беспокойный, заботливый разум и чистая совесть — опять же она беспокойная, совесть твоя. Ан я непокоя тебе прибавил, вьюнош, за то ты меня и люби и помни!.. — Старик засмеялся и с неожиданным озорством подмигнул: — Будешь помнить?
— На то бог дал память. Куды ж от тебя мне деваться! — застенчиво буркнул Степан, еще больше развеселив рыбака.
Дотоле не изведанная работа мысли захватила Степана. Смелые, необычные слова рыбака поднимали в его душе какую-то еще непонятную тревогу. Ему казалось, что некуда деть накопившиеся силы, словно застоявшаяся кровь требовала размяться.
Начались холода. Как-то раз, когда старик на три дня ушел за хлебом в село, Стенька взял топор и принялся вблизи старикова жилища крушить сосны и ели, тут же разделывая их на дрова. Гора расколотых дров поднялась у крыльца выше рыбацкой избушки. Старик, возвратясь, долго стоял за спиной работяги и наблюдал богатырские взмахи его топора.
— Степанка, ты что, ошалел? — спросил наконец рыбак.
Стенька, будто очнувшись, поглядел на него, на осеннее косматое небо, на избушку, на гору мокрых от дождя наколотых дров, бросил топор и молча пошел в лес…
Серые облака бесконечными стаями тянулись с холодного моря на полдень, туда, где катил свои воды родной Дон. Дон в представлении Стеньки остался таким, каким он видел его в последний раз, — радостным, солнечным и весенним. А тут Стенька брел между мрачных мокрых стволов бесконечного черного ельника, между порыжелых кустов можжевеля и мелкорослой березки, почти сплошь обнаженной и едва трепетавшей по ветру редкими бледно-желтыми листьями.