Валерий Поволяев - Атаман
За ночь немцы подтянули силы, собрали их в хорошо управляемый кулак и утром пятого сентября ударили по казакам, сидевшим в окопах второй линии. Те никогда не были мастерами «сидячей» позиционной войны, любили внезапный налет, атаку лавой, партизанские рейды, войну же из-за бруствера никогда не признавали — не их это было дело.
Немцы начали молотить снарядами по прежним своим укреплениям, которые они хорошо знали; тяжелые чушки с грохотом всаживались во влажную землю. Немецкая артиллерия работала больше часа. Казаки, забрызганные грязью с головы до ног, только кряхтели:
— Совсем озверел родственничек нашего любимого государя! Ни стыда, ни совести нет — лупит и лупит!
А чего, собственно, кайзеру было не лупить? Мертвое железо для него было дороже живых людей, это в России все было наоборот...
С главного здания фольварка тяжелый снаряд снес крышу и швырнул на землю за оградой. Крыша крякнула, перерубаясь пополам. С плачем взметывалась к небесам земля, вместе с грязными пластами вверх взлетали окровавленные охапки травы, куски человеческого мяса, оторванные конечности, головы. Едкий селитряный запах заполнил пространство, он вышибал у людей слезы, выедал ноздри, сдирал кожу с губ... Бывшие немецкие окопы были превращены в ад.
После артподготовки немцы пошли в атаку.
Пока оставшиеся в живых казаки протирали засыпанные землей глаза, выковыривали ее из ноздрей, изо ртов, немцы подошли совсем близко. Они передвигались короткими перебежками — падали, поднимались, бросались вперед и вновь падали — боялись казачьего огня. А казаки молчали — еще не очухались от артиллерийской обработки — и пришли в себя, когда немцы находились в пятидесяти метрах от окопов.
— Где пехота? — прокричал кто-то надорванно, с тоской и неверием в то, что видел.
Пехоты не было — генерал Орановский, разработавший эту операцию, обманул казаков, это было даже больше, чем обман — он предал их.
Семенов, тряся гудящей от разрывов головой, поймал на мушку карабина немца, что-то жующего на ходу. Немец шел неспешно, вразвалку, как на прогулке, видно, считал, что от казаков после артиллерийской обработки остались лохмотья, рожки да ножки. Сотник сощурился, смаргивая слезу, и нажал на спусковой крючок.
Выстрела Семенов не услышал — уши были забиты грохотом и звоном, увидел только, что немец перестал жевать и остановился, резко вскинув голову, будто хотел этим движением поправить каску, съехавшую на нос, глянул в одну сторону, потом в другую и повалился на землю. Один пишем, шесть в уме, — пробормотал Семенов хрипло, подхватил на мушку второго немца, суетливого, кадыкастого, в большой, похожей на семейный казан каске, из ее притеми поблескивали два светлых рысьих глаза.
Этот немец был полной противоположностью первому — он боялся казаков, стрельбы, пуль, что могут быть выпущены из окопа, где сидели русские, делал мелкие броски то в одну сторону, то в другую, то неожиданно пригибался и едва ли не животом ложился на землю...
— Во глист! — произнес Семенов с удивлением. — Нервный слишком! — Повел стволом карабина за «глистом» влево, потом вправо и выстрелил.
«Глист» взвился в воздух едва ли не на метр, выронил винтовку, заверещал и легким колобком покатился по земле.
— Два пишем, пять в уме, — пробормотал Семенов. Ни выстрела, ни голоса своего он по-прежнему не слышал — уши были словно землей забиты.
Вокруг поднялась стрельба, выстрелы звучали вразнобой, беспорядочно — и хорошо, что хоть звучали, поскольку организовать залповый огонь было уже невозможно — казаки очнулись и теперь, тряся чубатыми головами, передергивали затворы винтовок и карабинов.
Сотник взял на мушку следующего немца — тяжелого, согнувшегося под плотно набитым ранцем, высовывающимся из-за спины, и широким, раздвоенным посередине подбородком. Немец этот на ходу вскидывал винтовку и стрелял по окопу, на который шел, почти непрерывно — будто гвозди вколачивал.
— Дурак! — просипел Семенов, чуть приподнял мушку и мягко надавил на спусковой крючок.
Винтовка отлетела от немца метров на пять — семеновская пуля попала в приклад, взбила сноп искр и, отрикошетив, угодила немцу в низ подбородка. Нырнула под челюсть, вошла в мякоть, будто в кашу.
— Три пишем, четыре в уме, — отметил Семенов, потряс головой.
Сотник еще никак не мог отойти от оглушения, от противной слабости, пробившей дрожью все его тело, застившей глаза белесой, схожей с туманом пленкой. Он стер пленку с глаз, увидел совсем недалеко от себя проворного, как блоха, унтера с нашивками на рукаве, торопясь, выстрелил, промахнулся и, выругавшись зло, хрипло, прицелился тщательно, совсем не беспокоясь о том, что унтер уже почти навис над ним — вот-вот и он пырнет Семенова своим штыком... Либо опередит своим выстрелом.
Унтер, не спуская глаз с Семенова, качнулся влево, потом вправо, затем снова влево, неожиданно опустился на колено и, стремительно вскинув винтовку, выстрелил в сотника.
Семенов точно уловил момент — угадал, нутром поймал миг, когда унтер надавил пальцем на спусковую собачку своей тяжелой винтовки, — сделал это вовремя; если сотник запоздал хотя бы на малую долю, на мгновение, пуля снесла бы ему верх черепушки, а так она лишь скользнула по верху фуражки, выжгла клок материи и всадилась в дымящуюся кучу земли, поднятую снарядом в трех метрах от задней стенки окопа.
Унтер промахнулся, а Семенов нет, он всадил пулю немцу точно между бровями. Винтовка унтера хлопнулась в грязь, подняв целый сноп черных брызг, а его самого отбросило назад.
— Четыре пишем, три в уме, — прохрипел Семенов, прочистив горло.
До окопов оставалось пройти совсем немного, и немцы одолели бы эти три десятка метров, если бы не меткая, очень хладнокровная стрельба казаков. Они хоть и были оглушены и ослеплены артиллерийским налетом, хоть и потеряли многих своих товарищей, а смогли прицельной стрельбой разредить цепь наступающих ровно наполовину.
Атака захлебнулась, немцы проворно, валом, покатились назад, Семенов же сумел снять еще одного германца—гривастого, бородатого, с просторным мешком за плечами, в котором запросто мог поместиться человек — он убегал, делая огромные длинные прыжки, останавливался, оборачивался в сторону казаков и, зло кривя красное потное лицо, стрелял из винтовки и снова пластал пространство гигантскими прыжками.
В одну из таких остановок Семенов и поймал его на мушку.
— Пять пишем — два в уме.
Сотник как задачу себе поставил: срубить семь вражеских голов. Число семь возникло спонтанно, вроде бы из ничего, и походило на некий родительский наказ... Семь так семь. Он прислонился спиной к грязной стенке окопа, отдышался.
Немцев уже не было видно.
«Сейчас начнется. То, что немаков не видно — ничего не значит», — подумал Семенов с зажатой внутри тоской, оглядел своих: все ли целы?
Неподалеку от него, подложив под себя заляпанный грязью снарядный ящик, сидел, подергивая головой, Никифоров, выковыривал что-то из уха и снова тряс головой. За ним виднелся Луков, тоже живой, не покалеченный, с бледный худым лицом. Семенов откашлялся.
— Мужики, сейчас немаки снова начнут нас снарядами обрабатывать, — предупредил он. — Будьте готовы.
Казаки в его сторону даже не повернулись — сил не было. Лишь Никифоров подергал плечом и пробасил незнакомым, совершенно чужим голосом:
— Знаем, ваше благородие!
Сотник приподнялся над бруствером, выглянул. Неровное, изрытое воронками поле было усеяно трупами. Немцев валялось не менее пятидесяти, почти все с ранцами — полевым припасом, который всегда находился у них с собою. «Раз есть ранцы — значит есть жратва, — отметил про себя сотник, — казаки голодными не останутся».
Над полем, на малой высоте, будто птицы какие, тянулись хлопья дыма. Это горел фольварк Столповчина. Пахло прелью, гнилью, гарью — на этом поле присутствовали все запахи, все, кроме запаха жизни, и осознание этого рождало желание сделаться маленьким, совсем маленьким, забраться в землю и раствориться в ней.
Через десять минут в воздухе послышалось бултыханье; казалось, по небу летел чемодан, набитый тяжелыми пожитками и раскрывшийся на ходу, пожитки должны были выпасть из него, но не выпали, громыхали внутри, крышка должна была отвалиться, но не отвалилась — летел «чемодан», трепыхался в воздухе, издавал неприятный, вызывающий зуд на коже звук — промахнул через поле, через реку и на той стороне, за водой, вдали от берега, всадился в землю, завалив несколько деревьев и порубив кусты. Вода в Дресвятице приподнялась от взрыва, очутилась в воздухе.
Перелет.
За первым «чемоданом» приехал второй, азартно повизгивающий в полете, раскаленный — воздух разрезал оранжевый, окруженный искорьем болид, лег в землю в трех метрах от кромки воды.