Михаил Щукин - Черный буран
— Что, братец, сам проснулся? Велено было не будить, я и не будил, только завидки берут — надо же, дрыхнет, и никто не тревожит. Мне бы так…
— Сплаваешь за речку, и тебе подремать дозволят, — усмехнулся Василий.
— Ну уж нет, спасибо, братец, я здесь перебедую, мне и здесь не худо, — и скалился, показывая белокипенные зубы.
Радушные пехотинцы накормили Василия остывшей кашей, одарили разбитыми рваными сапогами, и он отправился в расположение своей конной разведки, чтобы доложиться по начальству, которое, как оказалось, давно его ожидало.
Подполковник Григоров, вчера только прибывший из отпуска, троекратно расцеловал Василия и молча провел к себе в землянку. Усадил за колченогий столик, коротко приказал:
— Рассказывай.
Василий подробно рассказал обо всем, что произошло в немецком тылу. Григоров молча его выслушал, сжал кулаки. Затем встряхнулся, будто сбрасывал с себя невидимый груз, тихо сказал:
— К третьему Георгию будем тебя представлять, Конев. А пока держи вот эту награду…
Открыл полевую сумку, достал из нее белый платочек и протянул Василию.
— Держи, держи, братец, заслужил, не хуже Георгия такой подарок, — Григоров вложил платок в ладонь Василия и, подумав, добавил: — Придет пополнение, дам тебе отпуск, дней на пять, съездишь…
— Куда? — не понял Василий. — Куда съездить?
— Там адрес, на платке, вот по данному адресу и отправишься. Я с Антониной Сергеевной ехал в одном вагоне, совершенно случайно рассказал о тебе, Конев, и вот… Бывают еще чудеса на свете. Ступай, Конев, радуйся. И скажи моему денщику, чтобы он тебе новые сапоги раздобыл.
Совершенно ошарашенный, ничего не понимая, Василий выбрался из землянки, развернул платок. На белой ткани карандашом четко был написан адрес передового врачебно-питательного отряда. И чуть ниже — «Шалагиной Антонине Сергеевне».
7За всю свою жизнь Василий никогда и никому не писал писем — надобности у него такой не было. И вот теперь, раздобыв у писаря два чистых листа бумаги и карандаш, он нашел пустой снарядный ящик, поставил его на ребро и долго ходил вокруг, теребя в руках бумажные листы. Насмелившись, положил их на плохо оструганные доски, присел на колени и, прицеливаясь, будто ткнуть ножом собирался, прислонил карандаш к бумаге и вывел слышанное от сослуживцев, когда они читали письма из дома: «Добрый день или вечер…» И — заколодило. Дальше он не мог написать ни единого слова. Поднимался, ходил вокруг снарядного ящика, снова присаживался, крутил головой, оглядываясь назад, словно ждал от кого-то помощи — безо всякой пользы была его суета. Слова разлетались, будто спугнутая ружейным выстрелом птичья стая, и не было никакой возможности собрать их, выстроить одно за другим и поведать Тонечке на бумаге обо всем, что случилось с ним, о тех мыслях, которые он передумал, а еще о том, что он и сейчас, на войне, продолжает думать о ней и даже, случилось однажды, звал ее. Полгода назад, когда ему иссекло спину мелкими осколками ручной бомбы, он лежал, одурманенный хлороформом, на холодном столе в полевом лазарете, изгибался от боли под железным пинцетом в руках врача и кричал: «Тонечка!». Ему казалось в те минуты, что если придет Тонечка и опустит ему на голову легкую ладонь, рвущая боль улетучится. Но Тонечка не пришла и боль не отпускала его, пока он не потерял сознание.
Долго еще Василий маялся возле снарядного ящика, но слов на бумажном листе так и не прибавилось.
А вокруг шла обычная окопная жизнь, прерываемая редкими взрывами, ленивой стрельбой, испуганными пулеметными очередями. Пропылила мимо полевая кухня, послышалось звяканье котелков, загомонили веселыми голосами солдаты, подтягиваясь на запах хорошо упревшей каши. Все было обычным, как и в иные дни, но Василию казалось, что в мире, сейчас его окружающем, произошли разительные перемены: он стал светлее, шире, казался по-особенному родным, и в нем хотелось еще долго жить и радоваться — будто глаза промылись живой водой и соскользнула с них серая пелена. Что же касаемо письма — напишется оно, придут нужные слова и лягут на бумагу, как душевная песня ложится на сердце.
Он аккуратно перегнул листы, бережно засунул их в карман гимнастерки, карандаш уложил в свой кожаный ранец, доставшийся ему от пленного немецкого унтера, и, прихватив свой котелок, направился к кухне. Мысли его успокоились, на душе было светло и даже благостно, потому что именно сейчас он понимал, что жизнь его наполнилась смыслом — к нему вернулась Тонечка. И вполне может статься, что совсем скоро он увидит ее воочию, услышит до сих пор незабытый голос, сожмет в своих руках тонкие, легкие ладони.
Письмо он так и недописал. На следующий день немцы прорвали фронт, форсировав речку верст на пятнадцать выше по течению, смяли нашу оборону и двинулись вперед, быстро расширяя полосу прорыва.
Началось отступление.
Конная разведка, которой командовал Григоров, так и не получив пополнения, металась, как угорелая, исполняя грозные приказы командования, которые чаще всего заключались в одном требовании: установить связь с частями, оказавшимися в окружении.
Вот была работенка…
По буеракам, по жиденьким лесам, минуя дороги, забитые наступающими немцами, разведчики пробивались к нашим ротам и батальонам, устанавливали с ними связь, иных выводили из окружения и за полторы недели сплошных скачек так уходили своих лошадей, что они начали покачиваться под всадниками.
— Господин подполковник, привал бы… Вон травка хорошая поднялась, похрумкали бы лошадки… — Василий, жалея, погладил по шее своего нового коня, который заменил ему Орлика, и тот, словно отзываясь на ласку хозяина, тихонько заржал — жалобно и устало. Приморились, все приморились до края: и люди, и лошади…
Григоров ничего не ответил. Покачиваясь в седле, он смотрел прямо перед собой воспаленными, красными от недосыпа глазами; рука, которой он сжимал поводья, вздрагивала. Казалось, что Григоров молча молился.
Верст через пять, словно очнувшись, он отдал короткий приказ:
— Привал.
Расположились в небольшой ложбине, которую с одной стороны закрывал сосновый лес, а с другой — широкое бугристое поле: если на этом поле появится неприятель, то будет время, чтобы уйти в лес. Выставили посты; коней, не снимая с них седел и даже не ослабляя подпруг, пустили пастись. Трава за последние теплые дни поднялась густая, сочная, и кони словно припали к земле жадными ртами.
Крестом раскинув руки, Григоров неподвижными, остановившимися глазами смотрел в небо. Василий украдкой поглядывал на своего командира и не узнавал его: обычно жесткий и весь наполненный скрытой силой, как сжатая пружина, всегда замечающий цепким взглядом любую мелочь или оплошность, в нынешний день Григоров был явно не в себе. Занятый своими мыслями, он, казалось, не обращал никакого внимания на происходящее вокруг, словно оно никаким боком его не касалось. Продолжал смотреть в небо, по которому плыли легкие перистые облачка, и время от времени прерывисто вздыхал, будто ему не хватало воздуха.
— Конев, — вдруг неожиданно позвал он, продолжая неподвижно лежать на земле, — а ты письмо написал Антонине Сергеевне?
— Да нет еще, — растерялся Василий от такого вопроса, — недосуг было, да и с мыслями собраться требуется…
— Зря, братец ты мой, зря. На войне ничего нельзя откладывать на завтра или на потом. Все надо делать сразу. Иначе можно не успеть… Я вот не успел и жалею. Есть у меня любимая женщина, но она замужем. Был в отпуске, хотел заехать и объясниться, но в последний момент оробел и решил отложить до лучших времен. А их, лучших, не будет…
— Будут еще, господин подполковник, куда они денутся, — простодушно попытался успокоить его Василий.
Григоров помолчал, затем поднялся с земли и попросил:
— Конев, черкеску мою достань из мешка.
Удивленный Василий развязал командирский мешок, достал из него белую черкеску. Григоров ловко ее накинул, перетянул тонким ремнем и поправил на нем кинжал. Подошел вплотную к Василию, похлопал его по плечу:
— У меня чутье, Конев, еще с японской. Либо ранят сегодня, либо наповал. А слова мои запомни: ничего не откладывай, чтобы после жалеть не пришлось. По коням!
И взлетел в седло прежний Григоров — суровый и немногословный командир отчаянных разведчиков, которому давно уже пора было быть на какой-нибудь иной, более высокой должности, но он всегда категорически отказывался и тянул лямку своей смертельно опасной службы, ни о чем больше не помышляя.
Он вывел своих разведчиков из ложбины и, сверяясь по карте, повел в сторону глухо звучащей канонады — к фронту. Две роты, попавших в окружение, обнаружить в этот раз так и не удалось.
Шли легкой рысью, жалея безмерно уставших коней.
Василий смотрел в широкую спину своего командира, туго обтянутую белой черкеской, и слова, которые он так мучительно искал, пытаясь сочинить письмо Тонечке, вдруг возникли неизвестно откуда просто и складно — все чувства умещались в них: и отчаяние под Барабинском, и горькое одиночество на Алтае, и минутная встреча в Москве, закончившаяся так неожиданно и тяжелый осадок от которой долго еще лежал на душе, до того самого дня, когда Григоров передал ему платочек с адресом лечебно-питательного отряда.