Кристиан Комбаз - Властелин Урании
Вот уж, право, задача, которую было бы в пору возложить скорее на плечи деревенского дурачка. Узнать, что столь могущественный феодал по доброй воле принялся за такое, – это была бы сущая потеха, если бы затея не оказалась до такой степени пагубной. У обитателей острова вскоре не осталось ни малейшего повода, чтобы усомниться в серьезности намерений господина, ибо он обходился с ними грубо, наказывал и тиранил безжалостно. Каждый здоровый житель мужеска пола, достигший тринадцати лет, должен был работать на него самое малое два дня в неделю, притом с восхода до заката.
Когда, покинув ферму Фюрбома, этот дом для гостей с его вонючими задворками, Властелин вместе с семейством, псами и целой оравой помощников вселился в свой дворец, который окрестил Ураниборгом, он еще счел нужным распорядиться, чтобы вырыли просторную ямину – ее он нарек Стьернеборгом. Над плоским квадратным дном этой ямы сверху соорудили террасу, накрытую медными куполами, под коими он разместил все приспособления своего искусства.
«Если он хочет смотреть на звезды, что за нужда в этих его расписных палатах с украшениями, зачем столько меди? Звезды и так прекрасно видны!» – роптали жители острова, докучая своим недоумением пастору Лоллике.
Последний им на это возражал, что в мудрость господина надлежит веровать так же, как во всеведение Господа нашего; впрочем, большинству из них Бог, равно как и сам король, особого трепета не внушал, а доверия здесь не питали ни к кому. Общим почтением пользовались только Клаус Неландер, Ольсон да старик Ассарсон. Они исхитрились добиться расположения Сеньора, вот и снискали уважение своей пронырливостью.
Если среди обитателей Гвэна и попадались существа, наделенные добротой сердечной, они были вынуждены скрывать это от всех прочих. Кроме пастора Якоба, его одноглазой соседки Бенте Нильсон, что по утрам сливала мне остатки пивной похлебки, недоеденной работниками с фермы Фюрбома, нашего мельника Класа Мунтхе (на чью мельницу я частенько глазел, пьянея от восторга, а мимо его дома, случалось даже, прогуливались дамы в бархатных платьях с собачками в бантах) да еще его дружка Ольсона-кузнеца, что все напевал мелодичным голосом и при моем приближении не умолкал, – кроме них, на острове не было никого, кто не шарахался бы от меня с ужасом.
А между тем моя внешность была не такой уж кошмарной. У меня были светлые волосы с густым золотистым отливом, выпуклый лоб – такой же, как сейчас, и очень красивые зубы, которых я никогда не показывал, поскольку находил мало причин для улыбок, а чтобы скалиться, уписывая жаркое из дичи, как его почем зря гложут здесь, да и по всей Богемии, поводов было и того меньше. В те поры, ты уж мне поверь, и речи не могло быть ни о сушеных фруктах, ни о лимонах, ни о пряниках. (Раз уж ты поглядываешь на корзинку, что стоит позади меня, бери там все, что пожелаешь. Подкрепись, потом слушай дальше.) На ногах у меня были почерневшие сабо или дырявые опорки. От рубахи разило овечьим потом и скотской подстилкой, которую давно бы пора сменить. Моя шапчонка из конского волоса подванивала жиром и пеплом, и мне нечем было прикрыться от стужи, разве что погреться малость у пасторского очага.
Якоб Лоллике взял на себя заботу о моем пропитании вместо четы Фюрбом, даром что денежки Сеньора они тем не менее прикарманивали да еще имели наглость требовать их у его управляющего Хафнера за те годы, когда я у них больше не жил. Они меня быстро прогнали с фермы, опасаясь за свой урожай – мое присутствие в их глазах выглядело зловещим предзнаменованием.
Выгоду из моих бед извлекли не только они. Сын Карла Ассарсона по имени Густав, пятнадцатилетний малый, уже сложенный, словно Геркулес, по тем временам наловчился выслеживать меня во всех укромных уголках острова – в леске, что на северной оконечности, в ложбинке прибрежного утеса, на мельнице, а позднее и на стройке бумажной фабрики, все для того, чтобы принуждать меня раздеваться перед моряками.
Итак, я против собственной воли превратился в забаву для судовых команд. За моток корабельного каната я давал им поглазеть на моего братца-нетопыря. По цене одного скиллинга разрешал трогать его, разгибать ему лапки, задавать тысячу вопросов насчет разных частей его тела, по общему мнению, навязанного мне волей некоего демона.
Для меня стали привычны жесты, которыми я – вот так – задирал рубаху и приспускал штаны с левого боку, там, где видна более сформировавшаяся нога моего брата-близнеца, вот эта, смотри (другая уже истончилась и скрючилась, будто птичья лапка). От этого я часто испытывал унижение, словно женщина, раздеваемая силком, но познал вместе с тем и сострадание пополам с гордостью, которых не могут не чувствовать женщины, открывая перед мужчинами то, что создано природой.
Моряков было множество. Властелин без устали принимал посетителей, их суда порой дня по три стояли в бухте. Некоторые были украшены гербами высокородных принцев, можно было полюбоваться и на них самих, когда они взбирались по тропинке, разубранные в пурпур и серебро. Якоб, читавший в их честь проповеди у Святого Ибба и много чего хранивший в памяти – благо он еще не утратил любопытства к Ураниборгским делам, – рассказывал мне об их родословной, кто откуда прибыл, какие торжества в их честь имели место на острове, даром что ко мне все это не имело ни малейшего касательства.
Из-за своей злосчастной подслеповатости я даже толком не разглядел королеву, когда она сходила на берег. Но Бенте Нильсон мне потом говорила, что карета Господина, везущая Ее Величество с племянницей, едва не застряла на крутой дороге, что поднимается от бухты. Кроме того, Якобу на следующий день полагалось произвести богослужение во дворце Ураниборга. Он описал мне наряды государыни и ее свиты, коль скоро меня все это занимало.
Рассказы, которыми он меня развлекал, пока учил читать, и стали причиной, отчего моя память так усилилась. Он развил во мне эту способность до столь выдающейся степени, что я, желая понравиться ему, стал играть ею и щеголять, а однажды он попросил меня показать это свое умение старому исландскому пастору Одду Айнарсону.
Взамен этот рослый седовласый человек поведал мне о чудесах своего далекого острова. Он описывал черную землю, что харкает огнем из-под ледяной коры и содрогается, нарушая покой величавых гор, и тысячи птиц, которые гнездятся у подножия прибрежных скал в грохоте прибоя и клубах пара, вырывающегося из земных глубин вместе с фонтанами кипящей воды.
Впечатление, произведенное на меня рассказом обо всех этих дивах, и посейчас все еще не гаснет. Брега снов и смерти, что ныне маячат передо мной, похожи на Исландию. Я ее не увижу в этой жизни. Что с того, если она ждет меня в той, другой?
Старик Айнарсон, когда я показал ему близнеца-нетопыря, взволновался ужасно, приподнимая его ножки, он весь дрожал. Он разглядывал мой бок там, где голова и плечо брата скрываются в моем теле, разгибал его тоненькие ручки, вздыхал со стоном, а потом, пролив слезу и расточив мне тысячи ласк, свидетельствовавших о невообразимой жалости, взгромоздился на коня, которого тащил за повод кривой слуга. Конь был так же высок и костляв, как сам пастор.
От крайних домов селения, где жили Якоб Лоллике и его соседка Бенте Нильсон, было не более трех сотен фаунеров до дворца господина Браге.
Часом позже другой пастор, горожанин, имевший приход в Ольборге, а сейчас державший путь к пристани, принялся меня исследовать подобным же манером. Этот был помоложе и жирен, словно католик, его физиономия мучительно кривилась, как мне потом сказали, виной тому была забота весьма серьезная, она-то и побудила его нанести визит Сеньору, он прощупывал мое пузо, изучал меня в полное свое удовольствие, но во время этой операции за ним примчался его лакей, потом они оба по неведомому мне поводу затеяли посреди дороги ссору с каким-то довольно большим человеком. В тот раз я впервые услышал его имя.
Его звали Николас Урсус. На нем был вычурного покроя кафтан, цветом напоминающий оперение индюка. Грудь он тоже выпячивал по-индюшачьи и парадную шляпу с подвитым, как букли, пером носил не без хвастливого вызова. Якоб сообщил мне, что этот господин сочиняет стихи. Его рыжеволосый слуга стал гнать прочь одного из сыновей Фюрбома, подоспевшего вскоре после того, как завязалась перепалка. В свой черед привлеченные шумом, с фермы выскочили две собаки и тоже приняли участие в ссоре, так что и Якоб вышел наконец, чтобы всех урезонить. Тут-то я и услыхал от кого-то из присутствовавших там, что Сеньор (без сомнения, наслушавшись рассказов исландца Айнарсона) послал за Якобом, чтобы расспросить его обо мне, а смекнув – я струхнул и сразу пустился наутек.
Меня проискали два дня. Даже Густав Ассарсон, выследивший большинство моих убежищ, не знал, где я провел, коченея от холода, целую ночь. То было подножие дерева, нависающего над краем пропасти. Добраться туда можно было не иначе, как уцепившись за одну из ветвей, что задевали прибрежный утес. Чтобы решиться на это, требовалась изрядная смелость, но мой страх перед Властелином был так велик, что вдохновил на подвиг.