Ёран Тунстрём - Послание из пустыни
Умастив власа зеленым елеем, он снова вздохнул:
— Приими нас всех, день субботний.
И Бен-Юссеф поднял кроху сына навстречу солнцу, положил его перед собой навзничь и белой льняной тряпицей обмыл с пят до головы, растирая нежные икры, колени, ягодицы. Он намазал ему спину и плечики чистейшим маслом и произнес: «А теперь дай мне руки».
И когда малыш вытянул ручонки, отец заключил их в свои большие ладони, приговаривая: «Елей для пальчиков — бальзам для носа и для сердца!» А вокруг резвились козы, наскакивая на огромную корову, и тени были еще длинные, хотя солнце торопилось подняться ввысь.
— Пророков я на своем веку повидал множество, — молвил Бен-Юссеф, продолжая умащивать тело сынишки. — Когда-то пустыня ими кишмя кишела. Пророки бывают всякого разбора. Только ничего особенного в них нет.
— Они имеют общение с Господом! — сердито покачал головой Гавриил и плотнее запахнул плащ, как бы отмежевываясь от речей Бен-Юссефа.
— Подумаешь! — фыркнул тот. — Ходят голые и питаются полевою травою, дабы на них снизошло слово Божие. Подождите до вечера, и я вам тоже напророчу с три короба.
— К тому времени ты напьешься допьяна.
Гавриил с отвращением вперил взгляд в песок.
— Вот именно! — подхватили остальные. — Путь к Господу открыт всякому! А пророки издавна лишь путались у нас под ногами. От них не было никакого толку.
— Они хотя бы служили Божьим знамением для вас, разбойников.
— Как же, как же.
Это молоко по утрам замечательно согревало меня. Мария сидела у очага спиной к нам, подкладывая в огонь тростник: иногда напоить надо было скопище народу.
— Слишком много от тебя пустословия, — заметил Гавриил.
— От тебя было бы не меньше, если б тебе было о чем говорить. Но что ты делал всю свою жизнь? Ничего. А из ничего не рождается ни пустых слов, ни золотых.
Мне нравился запах Бен-Юссефа и его детей, до сих пор помню необычный аромат их тел. Этот елей он раздобыл давно, поведал Бен-Юссеф, — в караване, предназначенном для самой царицы Клеопатры. Он рассказывал много подобных небылиц — о благовониях и драгоценностях, о тонких блестящих тканях и мешках золота. Речи же Гавриила никогда не отличались блеском:
— Я хотя бы не делал ничего дурного.
— Но и доброго тоже. Все годы нашего знакомства ты только жаловался на несправедливость мира. Уши вянут от тебя.
— Радуйся, что нашелся человек вроде меня. Кто бы еще столько лет слушал твои враки?
Оставив Гаврииловы слова без внимания, Бен-Юссеф поднял сына с подстилки.
— Вот я и умастил тебя, сокровище ты мое ненаглядное от беглой матери, да пребудет с нею Господь.
Чуть погодя Бен-Юссефу захотелось продолжить перепалку: эти утренние стычки доставляли ему удовольствие.
— Да, я нечестив. Зато я даю Богу повод вмешаться, которому Он наверняка только рад, Гавриил! Ведь что Ему делать с тобой? Утром, когда Он простирает десницу Свою над землей и будит нас, ты уже проснулся и в гордом одиночестве сидишь на постели. «Ай-яй-яй! — вздыхает Спаситель. — Видать, не надеется Гавриил на Меня, коли хочет обойтись собственными силами. Зато этого презренного разбойника Бен-Юссефа вечно не добудишься. Крепок сон его от вина выпитого». Вот и приходится Богу встряхнуть меня, все какая-никакая забота… Мы с Ним досконально изучили друг друга. «Вставай и принимайся за дело, жалкий лентяй!» — повелевает Господь. А я Ему в ответ, тихонечко, чтобы не донеслось до твоего слуха: развяжи путы у Гаврииловых верблюдов, тогда он пошлет меня искать их в пустыне и появятся деньги на вино… и на еду моему сокровищу, да не оставит тебя Господь, малыш. Тебя же, Гавриил, Ему нечем соблазнить и не в чем упрекнуть. Должно быть, Он изнывает от скуки, когда Его лучи проникают в твое убогое жилище.
— Нет для тебя ничего святого, — сказал Гавриил, поднимаясь на ноги.
— Бояться всех и вся не значит почитать святыни. Да не уподобишься ты Гавриилу, о Нарцисс моего семени! Слышишь, малыш? — Он ткнул сына в живот, и тот заулыбался.
День за днем они обменивались по утрам дружескими уколами. День за днем перепалка кончалась тем, что Гавриил вставал и уходил по нужде в чисто поле; скоро он исчезал из виду, растворясь в потоке света, и никто не жалел о его уходе. И все же Гавриил был нашим соседом. Он жил с нами в Назарете, а мы там все бедняки и привыкли помогать друг другу.
— Несчастный, — сказал Бен-Юссеф. — У него даже нет жены.
— У тебя тоже, — отозвался Бен-Шем. — Хотя, может, оно и к лучшему… для нее.
— У меня есть мое сокровище, мой сынишка.
И он зарылся лицом в малыша, а тот принялся лохматить его седую голову.
— Откуда нам знать, что ниспослано Господом, а что нет? Как ты думаешь, Иосиф?
И все обернулись к Иосифу, который сидел на своей подстилке и остужал горячее молоко. Иосиф же, не зная, куда девать взгляд, только ниже склонил голову. Ответа от него так и не последовало.
* * *А все потому, что Иосифу нелегко было говорить при посторонних.
Немногие слова, которым удавалось пробиться из его безмолвия, должны были пройти долгий путь от рук к устам… да еще убедиться, что попадут не куда-нибудь, а на простор. Иосиф жил трудом своих рук. И с окружающими вещами — деревом, стружкой, инструментом — разговаривали прежде всего его пальцы.
Суровым и согбенным шел он по жизни, высказывал лишь наболевшее, откликался на обращения, однако сам заводил беседу редко. Неудивительно, что он едва поднимал голову, если его о чем-то спрашивали, неудивительно, что он чаще всего уходил от прямого ответа, ограничиваясь привычной фразой:
— Да, это уж точно.
Выговаривался Иосиф лишь в пятницу, за вечерней трапезой накануне дня отдохновения, которой и начиналась Суббота. Когда зажигали светильник и ставили угощение — рыбу, хлеб и смоквы, когда Гавриил и Бен-Юссеф и прочие соседи уже возлежали за столом и Иосиф провозглашал неизменное: «Благословен Ты, Господь Бог наш, Царь Вселенной, даровавший нам святую Субботу…», когда он позволял себе лишний стакан вина и отворялись все запоры и затворы его уст… Так происходило каждую неделю. И слушатели перемигивались друг с другом и, поудобнее устроившись на подушках, давали Иосифу облегчить душу. Речи его были хлебом бедствия, который наши праотцы ели еще в земле Египетской. И звучал в них стыд за то, что сам Иосиф ничего не предпринял, когда сравнивали с землей город Сепфорис.
У всякого из нас есть в памяти пустые покои.
Когда легат Вар сжег Сепфорис, мне было два года, поэтому увидеть перед собой это событие я могу только благодаря рассказу Иосифа. Таких пустых покоев множество, и они обнаруживаются во сне и наяву, в грезах или на прогулке. Они открываются перед тобой, когда ты переступаешь порог дома или когда тебе на руку села бабочка-крапивница. Они возникают, когда ты утоляешь жажду, оборачиваешься на улице или произносишь чье-то имя. Пустое помещение, прохлада, тишина. И ты знаешь, что там таится нечто недоступное взгляду.
Вероятно, в тот день, о котором рассказывал Иосиф, такой покой выстроился и во мне. У него были крепкие стены — из ничего, надежная кровля — из ничего и пол — тоже из ничего, однако материал этот прочнее любого другого. Когда попадаешь туда, по твоему «я» словно проходит безжалостный смерч. Рука с бабочкой вздрагивает, ты оступаешься на пороге — и снова все спокойно. Никто даже не заметил происшедшего. Оно вне времени, оно из разряда хаоса и вечности. Перед нами и в нас самих расцветают и переживают упадок целые государства, а под смоковницею — тишь да гладь.
Мария рассказывала, что, играя с младшими братьями и сестрами, я мог посреди самой что ни на есть бурной игры схватить их за руки, заглянуть «словно бы в самое нутро» — и заплакать. А все потому, что я любил и люблю этот мир.
— Однажды вечером, — так всегда заводил свою историю Иосиф, — когда был, как сегодня, день приготовлений и зажгли светильник, к нам вдруг приполз пастух Гамаль. Он поднялся с карачек и что-то заверещал. Гамаль был человек особенный. Он пас овечьи стада на севере, в горах под Сепфорисом, ибо отец его, кожевник Симон, не желал видеть в Назарете одержимого. Гамаль жил скотом среди скотов, ползал на четвереньках промеж овец, серым ликом и платьем мало от них отличный. Речью он не владел, поскольку разговаривать ему ни с кем не доводилось. Он носился вкруг своих овец на манер собаки, и они всегда держались гуртом. Ходили слухи, будто он прикончил не одного рыскающего около гурта льва: сам кидался на хищника и перекусывал ему глотку. Не знаю, была ли в этих слухах доля истины, только ни одной овцы Гамаль не потерял, что правда, то правда. При встрече со случайным прохожим Гамаль всегда поднимался с карачек и, поворотившись к нему задом, щурил глаза на солнце или звезды, изображая нас, человеков; а когда прохожий уходил своей дорогою, снова опускался на четвереньки. Ребятишки, бывало, радостно глазели на него, дразнились и швырялись каменьями, сам же он никого не трогал. Гамаль прожил в горах много лет, не решаясь приблизиться ни к Назарету, ни к Сепфорису. В тот вечер он сделал это впервые на людской памяти.