Станислав Десятсков - Персонных дел мастер
— А ведаешь ли ты, пащенок, что Анна — сиречь благодать божья?! — дошли до Никиты крики разгневанного отца Амвросия,— А сие что? — Жирный палец уставился на поставленную лицом к солнцу икону,— Сие благодать божья? Тьфу! Да это же моя холопка Оленка, дворовая девка, что мне полы моет, портки стирает... Ах ты пащенок! Отец твой голову сложил на плахе за старый обычай, а ты сей срамной иконой церкви божией зуботычину дал?!
Но тут в спор неожиданно вмешался дедушка.
— Не гневи бога, батюшка! Не вещай за всю православную церковь! Ступай домой и отмойся от грязи своих речей! А отрока я и без тебя накажу! — И в доказательство Изот сердито дернул за светлые кудри покорно склонившего перед ним голову Никиту.
Отец Амвросий, как бы задохнувшись, замолк и покатился через огород к своим черным хоромам. Только там он словно опомнился и издали погрозил всем маленьким кулаком.
— Да, плакали теперь наши денежки...— ворчливо заметил Кирилыч,— и виной всему девка! Ох, бабы, бабы! — После своей разгульной жизни в буслаевские годы Кирилыч так никогда и не женился, а своих женатых сотоварищей именовал несчастными каторжанами, плененными судьбою.
«А девушка-то и впрямь красавица!» Дед залюбовался нежным и тонким очертанием девичьего овала на иконе. Солнечные лучи, брызнувшие после дождя, казалось, так и ласкали краски: зарумянились щеки, засмеялись, словно живые, глаза.
— Дышит, вот те крест, дышит! — вскрикнул подошедший Кирилыч.
— И впрямь дышит! — Дед шагнул в сторонку, дабы не спугнуть первого взгляда.— Но и отец Амвросий прав: сие не икона, сие парсуна! И парсуна отменная! — И с радостью подумал, что, может, это и не парсуна даже, а картина нового письма. Да не из тех мрачных полотен, на кои нагляделся дед в замках ливонских баронов, когда ходил в молодые годы за рубеж с плотницкой артелью. Нет, в тех темных холстах не было жизни. А здесь — высокое озарение души. И радоваться надо — есть богатырский талант у Никитушки! И бояться: не зарыла бы жизнь сей талант в землю! Дед с показной суровостью посмотрел на застыдившегося Никиту и сказал властно:
— Ты, парень, вот что, отнеси икону сегодня же домой да поставь в горенку. Не то, почитаю, скучаешь один там ночами по зазнобушке! — И лукаво подмигнул Кирилычу. Тот захохотал так, как умел когда-то в Господине Великом Новгороде смеяться Васька Буслаев: громко, простодушно и от всего сердца. За смех этот и выкупил в свое время дед Изот разоренного купецкого сына, буяна и ёрника Кирилыча из долговой ямы.
И свидеться с Оленкой Никите удалось только через неделю после истории с иконой и отцом Амвросием. Попадья навалила на девушку столь много работы, что Оленка и на час не могла отлучиться с поповского подворья. Сам отец Амвросий в церкви боле не показывался, хотя деньги за работу, вопреки мрачным предсказаниям Кирилыча, заплатил исправно.
— Ох не нравится мне эта доброта! Слишком много церквей в Новгороде, чтобы в наших краях поп мирянину обиду простил! — сердито ворчал Кирилыч, когда снимали леса. Теперь всем открылись писанные чудесным лазорем, подновленные настенные фрески, а сверху, из-под самого купола, сурово и властно смотрел осиянный льющимся через узкие окошки „светом Вседержитель письма славного Феофана Грека.
— Деда, а пошто он кулаком-то грозится? — Роман всегда так: во фресках его интересовало движение, рассказ, а не узор и краски.
— А насчет того есть одна сказка, внучок! — Дед с младшим внуком обращался всегда не то чтобы ласковее, а как-то веселее — был и понятней и проще, и жизненный путь его, считал дед, будет прямее, чем у Никиты, — Писала в давние времена одна артель церковь. Писали и Вседержителя. Писали по уставу — с рукой благословляющей. А утром пришли — рука в кулак сжата. Ругнулись мастера и решили, что хлебнули вечор медовухи. Переписали. На другое утро приходят: опять рука в кулак сжата! Взялись они в третий раз за кисти и слышат вдруг голос сверху: «Писари, о писари! Не пишите меня с рукой благословляющей, а пишите с рукою сжатою! Держу я в той руке Господин Великий Новгород, и коли рука моя разожмется — тут и конец граду Новгороду!» Вот с тех пор наши новгородские мастера и пишут Вседержителя на свой сказ — с рукой сжатой, а не благословляющей!
— Но сей-то лик писал не новгородец, его ведь сам Феофан Грек писал, дедушка! А рука все одно сжата! — перебил старика Никита.
— Так оно так, лик сей писал великий Феофан! — согласился дед.— Прав ты, Никита,— малость учен, потому и прав. Но оставь-ка на время свою ученость и подумай: где жил Феофан-византиец лучшие свои годы? Ты думаешь, он наших сказок не слышал, медовухи нашей не пил, с мастерами нашими не водился? То-то! Большой был мастер, не спорю, но говорил сей грек в
Новгороде русским голосом! — Дед закашлялся и махнул рукой.— А впрочем, шли бы вы гулять, ученые головы! Нонче отец Амвросий нам всем расчет дал, не поскупился! Берите-ка! — Дед раскрыл кожаный кошель и дал братьям по рублевику весомой чеканки. — Ступайте, ступайте! — рассмеялся он удивлению внуков: никогда до того не баловал он их такими деньгами.
— Эх! Сегодня наш брат мастеровой и загуляет! — радостно подмигнул Ромке Кирилыч.
— Я те погуляю! — грозно пообещал дед.— Расчет не получишь, пока вечером остальные леса не приберешь. Мне еще сегодня верхний строй подновить надо.
— Ну что, Никитушка, делать-то будем? Ты только глянь — цельный рубль! У тебя целковый, у меня целковый... Давай, мы с тобой на ярмарке у цыганов славного конька сторгуем? Настоящего, ездового, а не дедушкину сивку-бурку! — Глаза у Ромки так и загорелись при одной мысли о лошадях. Должно быть, с тех времен, когда они еще не были при деле и мальцами ездили с Кирилычем в ночное, родилась в нем эта страсть к лошадям.
— Ан нет, Роман, — несогласно завертел головой Никита.— Я лучше завтра немецких красок да новые холсты куплю!
— Опять малевать? А по мне, так пропади они пропадом: что иконы, что парсуны! Право! В тебе, Никита, словно и не течет кровь стрелецкого десятника Стремянного полка!
— Тише ты ори о крови-то своей, дурень! Забыл царский указ — выслать из Москвы стрелецких вдов и сирот и впредь детей казненных стрельцов на службу царскую не брать. Так-то! Ступай-ка ты, Ромка, лучше на ярмарку коней смотреть, а я пойду своей дорогой!
— Чай, Оленке обновы покупать!
— Ах, и ты туда же, смеяться! — Никита перехватил брата и хотел было перебросить его через плечо, но тот изловчился и, падая, так потянул на себя Никиту, что тот сам перелетел через него, и через секунду крепыш Ромка сидел уже у него на груди и крепко держал за руки.
— Молодец, Ромка! — одобрительно хмыкнул с крыльца Кирилыч.— Славный перехват! Где выучил-ся-то?
— Грузинец один на ярмарке показывал. Э, да вставай, вставай, братан,— вон и зазноба твоя из-за амбара знаки подает, зовет, поди! — И пока Никита бежал к Оленке через огород, он слышал позади дружный хохот Романа и Кирилыча.
— Вот черти! Еще попадью из избы выманят! — испугался было он на ходу, но, к счастью, все обошлось...
— Серденько мое, Никитушка! — Оленка сама обхватила его и крепко поцеловала на виду изумленных Кирилыча и' Романа. Затем оттолкнула и сказала быстро: — Приходи сегодня на Гарольдов вымол. Я буду там, слышишь, обязательно буду!
Тут со двора раздался сердитый голос попадьи, и, подхватив ведра, Оленка быстро зашагала к поповскому дому.
Надо ли говорить, что еще и не свечерело, а Никита уже торчал у старой пустой пристани окрещенной еще в давние-давние времена, когда княжил в Новгороде великий князь Ярослав, Гарольдовым вымолом.
На Волхове было тихо, спокойно, редко-редко проскрипят уключины лодки да заскользит над водой полный парус рыбачьей соймы, возвращающейся с Ильменя. Только на другой стороне, у Детинца, мелькают черные монашеские клобуки и несутся сердитые голоса: по указу царя Петра монахов занимали на черной работе — заставляли подновлять обветшавшие укрепления Детинца на случай, ежели заявятся шведы. Впрочем, монашеская братия не особливо себя утруждала работой без царского надзора, а воевода, как было всем ведомо, славился сребролюбием и богобоязненностью. И вскоре черное воинство дружно зашагало по дороге в Юрьев монастырь, предвкушая вечернюю трапезу.
И наступила столь сказочная тишина, что Никита, казалось, услышал, как с тихими всплесками Волхова течет само время. Как и века назад, река медленно, но упрямо несла свои воды на Север, в страну угрюмых варягов, с которыми столько раз шли кровавые войны. Вот и ныне уже пятый год шла война со шведом, потомком древних варягов. Многое видел на своем берегу седой Волхов.
Никита особливо любил слушать дедушкины сказы длинными зимними вечерами. Забирались они с братом на теплую и широкую русскую печь и оттуда сверху видели диковинные при свете одинокой свечи тени на степах, слышали напевную речь деда, пока тот неспешно вел старинный сказ, что слышал еще от своего деда: плотницкий род Корневых был в Новгороде древнее иных боярских родов. Баял им дед и старинный новгородский сказ про Гарольдов вымол. Многие сказы ведал дедушка! Правда, с годами меньше сказы сказывал, боле учил внуков грамоте: и своей, славянской, и грамоте немецкой,— дошел он до нее самоучкой в своих многих скитаниях по Ливонии и Эстляндии. Жил тогда дедушка и в Риге, и в Ревеле, мастерил, плотничал. Так, глядишь, и заговорил с немецкими мастерами и заказчиками на их языке. Ромке немецкий давался с трудом — ему бы все на саблях с Кирилычем биться, а Никита и не заметил, как выучил.