Эфраим Баух - Пустыня внемлет Богу
Волны впопыхах срываются с источенных скал — как что-то забыли. Торопь и оторопь.
Мы шли вдоль моря, уходили, вопрекисвоему желанию, в беспамятство пустыньна целое поколение,нас окружали розы и тернии,которые не мы растили,ибо все выращенное нами было из памяти,более похожей на фата-моргануи потому не исчезающей из сознаниячеловечества.Великие реки, уроженки Запада, теклипод азийскими ветрами,мелея в меловых берегах,и море сгущало их в пену,в молоко, створаживающееся в семя жизни,в нашу плоть,и известь, выпадавшая в осадок и возносимаяветрами, сгущалась в наши кости.Море, всасывающее в свою ненасытную утробуцелые народы, растворяющее их в глубине,чужбине своей, беспамятстве своем,хранило нас в день тяжкого солнца,в день невероятной слабости нашей,хранило от пчел пустыни, мелких, как их укус,несущий неотвратимую смерть.
Ночь пустыни, как тёмная вода, обливает внезапным холодом, захватывая дух. Ночная вода — родниковый сон. Вибрирует, льется источник, ключ к жизни, вечное чудо пустыни.
Волосяная струйка воды — нить этой жизни в отличие от мертвой струйки в песочных часах Египта.
Бурдюк — водяные часы Времени.
Тонкострунная музыка воды — в редких оазисах Синая.
Est in arundineos modulator musica ripis — есть музыкальная стройность в прибрежных тростниках… Мелодия начала свободы.
После перехода через Тростниковое море — Ям Суф — раб превратился в мыслящий тростник.
Воду жизни мы несли от стоянки к стоянке — в бурдюках и кувшинах…
Раскопки. Древний водоем.
Цивилизации превращаются в прах, лишь кувшин, который хозяйка уронила на дно водоема, собиравшего воды пустыни и высохшего в тысячелетиях, повествует о мимолетном живом жесте, последующем огорчении и начавшемся в тот же миг вечном торжестве Истории.
Целые цивилизации мертвы, а жест этот, неловкость заревого утра человечества, когда Ривка или Рахель уронила кувшин, жив и пронизывает тысячелетия.
Так жив посвист ветра в пустыне и жажда познать, что там — за горизонтом: тревожное и неодолимое стремление ощутить свободу.
Кочевничество как смутное нащупывание инструмента, настроенного на будущее.
И именно звук упавшего на дно водоема кувшина, а не рев боевых труб народов, пытавшихся этим медным сотрясением слуховых извилин доказать самим себе, что они не провалятся в небытие, — звуковая память Исхода.
Вечно свежи страх и зов пустыни.
Соты городской цивилизации, колоссы и пирамиды кажутся беспредельными лишь внутри самих себя.
Но очень близко от каждого из нас — пустыня, стоит лишь переступить край цивилизации — и она весьма скоро сжимается шагреневой кожей, покрывается пеплом.
Память Исхода равна решительному отсутствию воспоминаний о нем, ибо она — жизнь, а не память о ней, и потому — вечный архетип человечества на этой земле.
Перегруженная память рождает эту жадную торопливость воспоминаний.
Учишься понимать гениальность События: как в этих тысячелетних наносах, суете, непостоянстве, мельтешении, ветоши крепится память Книги, нечто постоянное и вечное.
Более вечное, чем обдающий ознобом тайны и глуби времен Сфинкс; не титаническая — тектоническая работа человеческих рук.
Книга Книг — тектоническая работа человеческого духа.
2. Потерянное толкование
Потерянное толкование о потерянном поколении?
От этих строк, тысячебуквенных, призрачных, прозрачных, тысячезрачных, как стрекозы, и столь же хрупких, но выдерживающих испытание вечностью, — ощущение мощи и забвения.
Как сохранились столь слабо закрепленные знаки в тысячелетиях?
Время дышит в этих крючках и закорючках, и они возвращают нам тысячеглазие тех, кто вглядывался в них, ища смысл своей жизни, мира, Бога…
Скалы хранят следы движения массы. Безмолвие среди кажущихся обугленными скал обжигает настороженный слух существа, ощущающего опасность гибели в этих пустынных местах, спасающегося шумом, нахлестом, говором огромной массы. На миру и смерть красна.
Но ветру это неведомо.
Ветер — Вечный жид, кочевник — продолжает раздувать истлевшие остатки шатров, золу костров Исхода, ищет следы ушедших, стонет, как щенок, отбившийся от своих. И, разъярившись, врывается в города, где, по смутному его подозрению, прячутся эти «свои» — вросли, как мох, плесень, — и он рвет и мечет.
Ветер, как слепец, жадно набрасывается на безымянные лица, мгновенная вспышка солнца в разрыве облаков высвечивает их. Но так же, как ветер, солнце, время бессильны сохранить движение этой массы, так и перо бессильно.
Бессилие рождает миф.Небеса хранят свое изначалье и свою память в нашем пробуждении.Великое поколение — вот мы.Великое поколение — и вот нас нет.
Истинным ли было в нас желание вырваться на свободу, бросить вызов этим горшкам с мясом, жалости к себе, клочку земли и крыше над головой, связывающим по рукам? Прозрачное небо птиц, свободы, лунная тоска, ветер, внезапно на глазах умирающий в дюнах и так же внезапно поднимающий, подобно змею, песчаную голову смерча, — все это присутствовало в наших блужданиях в пустыне, именуемых Исходом, а по сути являющихся нашей жизнью.
Целое поколение «безмолвствует на мертвом языке».
Дано Свыше — сорок лет блуждать по пустыне, пока не вымрут. Главное, цель — земля обетованная.
Путь как бы не в счет. Его стараются забыть, проскочить, отбросить в прошлое. А между тем это целая неповторимая жизнь. Именно в пути сложилось все, что стало путеводной звездой человечества.
Человечество живет в Исходе, умирает в земле обетованной. И где-то там, в начале, старые еврейки берут свои перины и прячут в них серебро и золото египтян. Перьями, предназначенными для полета Ангелов, Элияу, Ханоха, набивают перины, которые в будущем станут символами погрома.
Исход — это выделенность. И все они, эти типы, великие и малые, неизвестно где похороненные, как и Моисей, ознаменовали своей безымянной цепью великую жизнь потерянного поколения.
Потерянного ли?
Это о поколении, которое впервые в истории вышло из рабства к свободе, перешло Красное море посуху, пришло к Богу, получило скрижали у подножья горы Синай?
На долю какого еще поколения выпали такие вселенские события?
Кто я, сорок лет блуждавший в иных землях?
Что означает для меня 1977? Год приезда в Израиль.
Песочные часы, перевернувшие время моей жизни?
Ищем место для ночлега. Абсолютная тишина Синая поглощает рычание автомобильного мотора.
Вдалеке, у подножья базальтовых гор Синая, разгуливают стаи птиц.
Приближаемся — люди.
Не так ли видится движение народа, Исход, осоловевшим от приближающейся дремоты глазам человечества?
Чекан Синайских скал, как чекан языка Книги Книг.
Легок сон на этой земле, как легок ее ночной воздух, высвеченный лампадой луны — от вод средиземных до гор Моава.
3. Сны
Сон — потеря интереса к миру или, наоборот, забытый нами способ добраться до его сущности?
Сон — продолжение истинного подпольного, скрытого, но впрямую прикасающегося к душевным истокам нашего мира.
Сон — это пуповина к истинной нашей сущности.
Тайна Исхода в том, вероятно, что он тоже оттуда — из мира истинной сущности.
Сон — коридор в мир ушедших и, скорее всего, односторонний, в нашу сторону: мы видим их, дорогих ушедших, просачивающихся к нам, живущих рядом с нами, ибо они-то были по эту сторону, они знают, куда идти, что делать; мы же по ту сторону не были, для нас там какая-то сплошная тьма или какие-то мифические просветы, но все это не реально, не пережито, и даже знаменитый тоннель — всего лишь только начало жерла, ведущего в тот мир…
Человечество не помнит сна об Исходе, не хочет думать о нем, но само упоминание об Исходе не исчезает, ибо слишком глубоки его корни в нас, касаются самого сокровенного, которое мы, не владея истинным ключом к нему, называем жизнью.
Это бывает лишь однажды в вечности. И не дает покоя. Это — мучительная потребность припомнить самое важное и потому удивляющее нас тем, что забыто. За этим кроется столь коренное, что обнажение этого корня подобно прикосновению к нему ледяного лезвия топора. Это — холод предела существования, внезапно подкатывающий к горлу пятью тысячами лет посреди обычного скудного дня, это как смерть, не выбирающая особого времени, которая может грянуть в самый неподходящий момент, на пиру или в отхожем месте.
Прибегая к современным понятиям, эту навязчивость Исхода можно было бы назвать психоаналитическим сеансом человечества.