Эфраим Баух - Пустыня внемлет Богу
Теперь Он уже не явится — пришло время идти до конца, предъявлять окончательный счет своей душе.
Оставленный людьми и Им, Моисей в безжалостном свете, впервые, видел жесткость своих поучений, от которых сам страдал. В эти мгновения он не способен был понять, где брал силы — за пределом возможного — решать судьбы целого народа. За этим мог стоять только Он.
3Беспамятство и есть смерть.
Не потому ли как знак ее приближения — неистовое желание — жажда — припомнить всю свою жизнь, словно в этом — надежда на преодоление смерти.
В эти последние часы, оставшись наедине с собой, твердо зная, что в Землю обетованную ему не войти, он чувствовал, как его накрывает горячая волна сомнений, колебаний, всю жизнь скрываемых от самого себя, волна всепоглощающего чувства раскаяния.
В эти последние часы внезапно приблизились к нему гигантские пирамиды Мемфиса, тогда недоступные, сверхчеловеческие, а теперь дающие странную надежду и слабое утешение, что не все бренно в этом мире, что они все же некие ступени — пусть по лестнице заблуждений, ведущей в мир мертвых, в тупик, но все же — к Нему, как еще один подступ — надежда на смягчение Его сурового и неотменимого приговора.
А еще, поверх всего, в эти мгновения самым прекрасным высвечивалась не встреча «лицом к Лицу», не все невероятные события его жизни, о которых он писал в Книге, а внезапно пришедшее из подсознания, вернее из досознания, ощущение колыхания в корзинке на водах Нора, сладостный покой в материнских водах, на волоске от гибели.
Слишком много он прожил в мужском обществе, считая женщин существами второстепенными, но иногда вскакивал со сна, ощущая порыв, дуновение непонятного счастья — ему мерещилось какое-то случайное место в пустыне, болтовня, бездумность, нежность, как озерцо воды, светящееся лицом женщины, сладость бродяжничества и безответственности.
И вскакивал он не со сна, а как бы тянулся всем существом за ускользающим ощущением счастья, как стараются поймать бесстрашно приближающуюся к тебе птицу, которая в миг прикосновения улетает, тает облаткой, облаком, веянием.
Чувство обморочного колыхания перед исчезновением в вечности гнило подобно пульсации клейкой капельки жизни, из которой рождаются племена и народы.
Странен мгновенный высверк из допамяти, из дородовых глубин, яркий, горький выброс из досознания в миг замыкания круга жизни, абсолютного возврата к Нему — мгновение, равно отстоящее от зарождения и умирания. Некое несуществование на грани исчезновения и все же присутствия. Пожизненное странствие, внезапно в первый и последний раз (ибо истекло время раскрыть кому-либо живому эту тайну) столь отчетливо вспыхнувшее в сознании, истончающемся к исходу жизни.
Первый инстинкт, проклюнувшийся еще до возникновения, — окружающая бездна, покачивающая тебя как бы на обломке скорлупы, не грозит гибелью, ибо легкость твоя равна легкости пространства и времени.
Но они-то и не касаются тебя, ибо для них тебя еще нет, тебя для себя еще нет — только для Него.
Страшиться надо было не бездны, каплей которой ты был. Страшиться надо было того, что так и останешься этой каплей и не коснется Он тебя лучом своим — выпадешь за ненадобностью в осадок, в небытие, не состоишься.
И — как вспышка — радость возникновения от боли, нанесенной ударом клюва, как однажды в пустыне буря гнала птицу, она ударилась о грудь Моисея, от испуга клюнула, и понесло ее дальше — в пространство и тьму.
Ощущение изначалья абсолютно лишено было образа и выражения, ибо подразумевалось до формы, до жизни — но это было.
В эти мгновения невероятие открывшегося проклюнулось и в языке Его, которым писалась Книга, в гнезде слов: рэхэм — чрево, рахум — милосердный, рахмана — Он да будет благословен, рахам — остроклювый хищник.
Собственное отсутствие восходило вечностью.
Собственное отсутствие не боялось воды, ибо вода была его стихией, но оно уже искало посредников между своим ничто и колыханием мировых вод.
Страх и безмятежность были колыбелью этого отсутствия, уверенность которого в будущей своей безопасности охранял пульс матери, гуляющей вдоль великих вод и ощущающей их тягу в себе.
Воды были сверху и снизу, небом и землей, да и само отсутствие было водой, пусть чуточку более клейкой.
И сейчас это обнадеживающее отсутствие, напрочь забытое в суете жизни, пришло внезапно, отчетливо, успокаивающе знакомо — через всю жизнь — из досознания, — залило с головой, и он закрыл глаза.
Тьма за веками была такой бархатно-желанной, очищенной, манила, но не давила, а почтительно замерла в ожидании, полная одновременно горячо сжимающей и освежающей тяги — как течение реки, которое подобно чреву матери обволакивает тебя, может спасти или утопить.
Тьма внешняя была какой-то белесо выхолощенной, клочковатой, угнетала отсутствием цельности, вызывала страх своей стискивающей горло скудостью.
Сколько раз в течение жизни он задыхался во сне, в глубину которого его проталкивала какая-то невидимая, но убийственная сила, проталкивала из тьмы и бездыханности в свет и удушье.
Это могло казаться воспоминанием, если бы не грозило столь ощутимой гибелью.
Древний безначальный ужас заполнял его только сделавшее первый вздох тельце в тот миг, когда внезапно из тесно облекавшей его полости он был выброшен в несоизмеримую, огромную, проваливающуюся куда-то по обе его стороны пустоту.
В какие бездны сознания его ни втягивало время, на какие края небесного круга он ни возносился, наклоняясь над миром, одна истина стерегла его тенью: жизнь подобна мгновению, сколько бы ты ни жил, у смерти же в запасе вечность.
Врата, колодцы, бездны смерти всегда рядом и всегда распахнуты настежь.
Вход в жизнь меньше отверстия игольного ушка.
Мгновенная легкость исчезновения превышает все вместе взятые возможности вхождения в жизнь.
Но она оживает в голосах, звуках, шуме вод, и рассказы покойной сестры Мириам не только возвращают живое ее присутствие, но и присутствие всех тех, которые окружали младенца, всплескивали руками, говорили, смеялись, плакали, и это были только женщины — и женская стихия в ее слиянии с младенчеством и материнством, побеждающая все фараоновы ужасы, его указы об утоплении младенцев, — все это нахлынуло с такой силой, будто совершалось тайно, но рядом, и младенец косвенно присутствовал при этом, и теперь это вернулось реальностью, которая таилась в подсознании всю жизнь и вдруг раскрылась, а скорее, обрушилась невыносимой тяжестью и еще одним неотвратимым знаком завтрашнего ухода.
Глава первая. Воды многие
1. Непробужденность как полнота жизни
Воды были сверху и снизу, небом и землей.
Само отсутствие было водой.
В длящийся миг наличествует присутствие, но и оно размыто, текуче и безопорно.
Воды многие — со всех сторон: спасающие и грозящие удушением.
После длящейся толчками и болью тьмы — первая фиксация: настороженность и тревога в звуках, которые потом обернутся голосами женщин, мягкими, льющимися водой из ковша.
Абсолютная беспомощность — равная уверенности в такой же абсолютной безопасности.
Сладостные растворение, распластанность и покой охраняются певучим шорохом тростникового хора, младенческим постаныванием — как бы со сна — ветра, ровным запредельным напевом великих проточных вод, который может улавливать лишь неустоявшийся, настроенный на небесные эмпиреи слух младенца на пути к грубому бурелому земных звуков.
Нет верха. Нет низа.
Дезориентация как форма существования.
Непробужденность как истинная — в первый и последний раз — полнота жизни.
Непробужденность, текущая молоком и медом. Неутолимая жажда этой непробужденности и сладостной размытости.
Покачивающая легкость существования.
Прикосновение — это все, льнущее водой, воздухом, теплом и прохладой. Лишь потом обретает мягкость ладоней и губ женщин, толпящихся у входа в жизнь, вливается струйкой молока и меда, обретает упругость соска и груди, все четче определяясь покоем и умиротворением, надежностью, голубизной, тусклой, как непротертый жемчуг, и солнечным светом.
Слепящие озерца женской ласковости излучают такую силу бескорыстного приятия, что оно растворяет сам женский лик — глаза, губы, очертания щек.
Певучи голоса, но различны звуки при вливании струйки молока и меда и при покачивании, погружающем в сон. Оба наречия непонятны, уловима лишь их непохожесть. (Проста разгадка этой волнующей изначально тайны бытия: укачивает мать, а кормилица — из женщин— евреек.)