Михаил Козаков - Крушение империи
— Очень просто: самим брать власть! — откусывая нитку зубами, оживился теперь Иришин сосед.
Что-то говорил, размахивая руками и оттого поминутно теряя падавшую с плеч шубу, обросший конусообразной бородой Чхеидзе, водворяя порядок среди затихавших аплодисментов.
— Товарищи, мы будем обсуждать или не будем обсуждать?
— Будем! Будем! — раздавалось со всех сторон.
— Позвольте мне слово… Николай Семенович, я прошу слово! — услышали все резкий, горячий голос.
— Пожал-ста, Александр Федорович, — прищурившись, посмотрел вдаль Чхеидзе.
Из противоположного конца огромного зала поспешно пробирался побелевший как полотно Керенский. Он решительно расталкивал закупорившую проход людскую массу, но толпа не поддавалась его усилиям, и, сделав всего несколько шагов, Керенский в изнеможении остановился.
— Товарищ Керенский, сюда… сюда! — указывали ему поблизости освободившееся место.
Небольшой черный стол, на котором сидели раньше два каких-то человека, был теперь к его услугам. Он взобрался на него и встал во весь рост.
Так, в далеких друг от друга, противоположных концах зала стояли на столах, как на пьедесталах недавно пришедшей славы, в секундном ожидании тишины они оба — Чхеидзе и Керенский. Один — успокоившийся и будничный: довольный тем, что некоторое время ему не надо уже иметь дело с этой тысячной шумной толпой (его мучила мигрень), другой — пришедший овладеть этой толпой: напряженный, со вздрагивающими ресницами и губами, с высоко занесенной над головой, растопыренной пятерней руки, как будто он ловил ею брошенный в его сторону мяч.
— Товарищи… дорогие товарищи… — пошел в тишину заяа мистический полушепот упавшего голоса. — Я должен сделать вам сообщение чрезвычайной важности.
И вдруг тут же, после десятисекундной паузы, вслед за проникновенным полушепотом, невольно взволновавшим толпу, — первый короткий удар в нее громким, атакующим голосом:
— Товарищи, доверяете вы мне?
— Доверяем! Доверяем!.. — ответил, вздрогнув, ошеломленный зал.
— Я говорю, товарищи, от всей души… из глубины сердца. И если нужно доказать это… если вы мне не доверяете, — я тут же, на ваших глазах, готов умереть!
— Доверяем!.. Доверяем… — грохотал уже теперь гром аплодировавшей толпы.
Она, казалось, была потрясена необычным, «жертвенным» обращением к ней готового на Голгофу человека, — хотя никакой необходимости в том решительно не было.
А сам оратор — бледный как снег, взволнованный до полного потрясения вызванной им так быстро в зале бурей невольной преданности — вырывал из себя, как куски кровоточащего мяса, короткие, хриплые фразы и бросал их, чередуя исступленными паузами, в толпу, «обреченную на покорение».
Когда-то, студентом, он неплохо изучил Цицерона. Он знал: человеческая речь, которую поэт справедливо назвал «очаровательницей сердец и королевою всего мира», имеет несравненное могущество. Она не только увлекает за собой того, кто колеблется, сваливает того, кто стойко упирается, но может напасть, как хороший полководец, на сопротивляющегося врага и заставить его сдаться.
— В настоящее время образовалось Временное правительство, и я занял в нем пост министра юстиции! Товарищи, я должен был дать ответ в течение пяти минут и потому не имел возможности получить ваш мандат до решения моего о вступлении в состав Временного правительства.
— А решение Исполнительного комитета?! — пришел кто-то в себя и подал недоуменный голос.
И прежде чем он разросся в зале, Керенский метнул заранее припасенную «бомбу»:
— Товарищи! В моём распоряжений находятся представители старой власти, и я не решился выпустить их из своих рук! Правильно я поступил?.. Немедленно по вступлении на пост министра я приказал освободить всех политических заключенных и с особым почетом препроводить из Сибири сюда, к нам, наших товарищей-депутатов, членов социал-демократической фракции Четвертой думы и депутатов Второй думы! Освобождаются все политические заключенные!
Он выполнил как оратор то, к чему стремился, — он был верен лукавым и умным заповедям римского классика ораторского искусства. Надо было прежде всего завоевать расположение слушателей и так их тронуть, чтобы увлечь за собой, скорее возбуждая в них страсть и смятение духа, чем обращаясь к разуму.
— Ввиду того, товарищи, что я принял на себя обязанности министра до получения от вас полномочий, я снимаю с себя звание товарища председателя Совета рабочих депутатов…
— Что правильно — то правильно! — удовлетворенно буркнул матрос, стоявший рядом с Иришей, и хотел было захлопать, но страстный выкрик Керенского остановил его:
— Я вновь готов принять на себя это звание, если вы признаете это нужным!
— Просим! Просим! — раздалось с разных сторон.
— В своей деятельности я должен опираться на волю народа. Я должен иметь в нем могучую поддержку…
И, словно цицероновский полководец, чувствуя, что уже покорил этот народ и его волю, Керенский прокричал в зал:
— Товарищи! Могу ли я верить вам, как самому себе?! — И он, пригнув стриженную ежиком голову, переждал трехминутный шквал рукоплесканий.
Тогда он и сам решил произнести свою обманную клятву эсеровского Цезаря.
Его дрожащие руки отыскали у краев тупенького подбородка загнутые концы высокого крахмального воротничка, — он взялся за эти длинные загнутые языки франтоватого воротничка и в исступлении быстро отодрал их, и вид получился нарочито демократический.
— Я не могу жить без народа… не могу… — повторял он мистический, страстный полушепот начала своей речи. — И в тот момент, когда вы усомнитесь во мне, — убейте меня! — снова истерически выкрикнул он и развел руками в стороны, вынося вперед узкую грудь, как бы для чьего-то удара в нее.
Он был верен себе — оратор из сословия адвокатов: речь должна увлекать — знал он. «Ut flectat!» — учили классики этого искусства. Не надейтесь вызвать раздражение против вашего противника, говорили они, если вы сами не раздражены. Вы не вызовете к нему ненависти, если сами ее не питаете; сочувствия — если ваши слова, ваша наружность, ваши слезы не проявляют печали; восхищения и преданности — если ваша речь и жесты того не ищут. Нет вещи, хотя бы и легко возгораемой, которая зажигалась бы, однако, без огня, и нет человеческой души настолько впечатлительной, чтобы она могла воспламениться, если ее не поджечь извне страстью.
Он оставался верен этим заповедям. И никто в толпе не силен был в тот час воспротивиться этому ловкому оружию совращения.
— Товарищи, время не ждет, — уже торопился он. — Позвольте мне вернуться к Временному правительству и объявить ему, что я вхожу в его состав с вашего согласия, как ваш представитель!
Прапорщики запаса и студенты вынесли его из зала, как триумфатора.
Движимая любопытством, как и многие, Ириша, стоявшая близко к дверям, выбежала в коридор поглядеть на Керенского. В вестибюле она увидела его в окружении почитателей. Весь этот живой куст людей двигался к помещению думского комитета.
По бокам Керенского шли трое английских офицеров с одинаково строгими, но улыбающимися теперь бритыми лицами и в одинаковых зеленых фуражках с далеко вынесенными вперед отлакированными козырьками.
Они со сдержанной улыбкой, одобрительно смотрели на нового министра.
Керенский держал руку у горла, словно оно было простужено, или — стыдясь теперь разорванного, как будто в драке, воротничка без накрахмаленных отогнутых углов.
Часа через два стало известно, что Совет большинством всех против пятнадцати подтвердил постановление Исполнительного комитета: в цензовый кабинет своих представителей не посылать.
— А как же Керенский? — на разные голоса недоуменно спрашивали теперь в Таврическом: одни придирчиво, другие с опаской и тревогой.
«Министр юстиции, член Государственной думы, гражданин Керенский» — появилась назавтра в ответ и тем и другим его широкая подпись на первом приказе, напечатанном в газетах, — и все успокоились, и редко кто вспоминал в те дни о резолюции Совета.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дело № 11111
В тот же день снова попался на глаза знакомый низенький матрос с монгольским лицом. Гладкая, смугло-коричневая кожа его лоснилась, как выезженное седло.
— Товарищ студентка! — схватил он ее за рукав. — Что изволите делать?
— Иду аптечки распаковывать, — ответила Ириша. — А что?
— Идите сюда заниматься, — ткнул он пальцем в дверь, у которой они встретились. — Шибко грамотные да аккуратные вам нужны.
— Ну, а что такое? — повторила она свой вопрос.
— Да тут целая комната забита бумагами. Разложить надо… и чтоб грамотные, по-настоящему, люди. Караул мы поставили, да не в том дело. Караул — разве он что в таком важном деле?