Сухбат Афлатуни - Поклонение волхвов. Книга 1
Так и с Павлушкой Волоховым. Полюбил отчего-то Казадупов это создание — русое, бестолковое, полумертвое, готовое вот-вот дернуть на поля Елисейские. Полюбил его хворь, не похожую на остальные заурядные заболевания. И главное — почувствовал сладковатый запашок невинности, дикой и подлинной, без которой, как без топлива, не способна работать ни одна машина злодейства. И так исполнил Казадупов клятву Гиппократа, что даже переборщил. Стал Павлушка выздоравливать и дерзить. И делаться, выздоравливая, обычным русским мужичком, только блеклым и непьющим.
А непьющих людей еще философ Кант «вещью в себе» называл!
Новоюртинск, 8 сентября 1850 года
Посадили Ваню в сани,Сами сели по боками,Повезли Ванюшку во город,Что во город — и во приемную.Во приемной, ох, стулья дубовые.Во стульях сидят писарчики.Писарчики молодые,В ручках перышки стальные…
— «В ручках перышки стальные…» И что это за город? — спросил Павлушка, лежа на теплой, с полынным запахом земле. Рядом, обхватив колени, сидел Триярский.
— Не знаю. Восточный, с желтым куполом. Уже не первый раз снится.
— Эх, Николай Петрович, верите вы в сны, а еще академики. А в сны не надо верить, их употреблять надо.
— Употреблять?
— Сперва сон поймать нужно. Можно книгой духовной или блюдцем с молочком. Разные поимки есть. Был один капрал, он сон в сапог ловил. Такое вот. Только не всякий сон, даже и из уважения к офицерству, в сапог полезет. Главное — отгадать, какого перевозчика себе сон изберет. Сны, которые поважней, на мухах разъезжают. А которые попроще, могут на клопике или даже на пылиночке верхом. Вот тут вы его — р-раз! — и ловите.
И Павлуша быстро опустил ладонь.
Поднял, показал Триярскому.
Кузнечик гневно вертел лапками; изо рта выдувалась едкая капля, на которую пленник, видно, возлагал особую надежду.
Лето было жарким, бестравным; кроме жары, ничего другого в нем и не было. Солдаты обтирали лбы тряпками и пили мутную воду, от которой в желудках делались революции и исполнялись пневматические марсельезы.
Заведение фельдшера Казадупова процветало. На лежанках стонали мученики живота; кто-то, голый, пощипывал гитару. Самого Казадупова не было; зная о дарах здешнего лета, он загодя вырвал у начальства отпуск и укатил в Оренбург, отдохнуть и потешиться тамошней ухою. Вместо него в гошпиталь полагался другой доктор, который пользовал штатскую часть Новоюртинска; однако доктора каждый день куда-то вызывали, выкладывали обложенные языки и предъявляли вздутые животы разных величин и фасонов; доехать до гошпиталя доктор все не мог. Зато на правах гения места здесь воцарился Павлушка: ухаживал за мучениками и развлекал разговором.
Иногда на помощь ему приходил Николенька. Благо сам он животом почти не маялся; наблюдал суровую гигиену; воду отстаивал научно, на серебряном гривеннике. Стол Николеньки сузился до хлеба, картофеля, меда и яиц; иногда трапеза украшалась кислым яблоком, пенившимся при надкусе. От такой диэты Николенька опрозрачнился, зато желудок варил молча и гармонично.
Была, может, и еще одна причина его здоровья: тайная. После отбытия Казадупова Павлуша открыл фельдшерову заимку с бутылью спирта.
— Вот она, небесная справедливость. — Павлуша разливал спирт в пузыри от лекарств. — Думали господин фельдшер, что скрыли сию жемчужину, и перемудрили…
Спирт уже успел настояться на растениях, качавшихся в нем водорослью; накидал их Павлуша, травная душа. Николенька повертел своим фиалом, примериваясь; Павлуша умолк и впал в священную задумчивость. До того Николеньке казалось, что Павлуша — редкая непьющая порода русского человека; он вопросительно глянул на товарища.
— Так и не пью, — пожал тот круглыми плечами. — Разве же в церкви, вином причащаясь, пьянствуют? Не пьянствуют, но сострадают. Ибо жизнь наша — невольное кровопийство и кровоедство; того не замечаем, так-то. В утробах мамкину кровь пьем, потом уже у родичей, у кого душевная кожа тоньче. Так незримо кровью и насыщаемся, друг от друга; оттуда и грехи образуются путем химии и алхимии. Потому каждый ищет чужой крови, на дармовщинку, свою скаредничает. А тут Христос пришел: тук-тук, вот вам, люди, кровь Моя, пейте, братцы, да веру разумейте. Оттого христьяне свою кровь жалеть не должны; а чужой сторониться, ибо пьют они кровь Христову, с креста капавшую, которая в землю ушла, в виноградной ягоде вышла, оттуда — в церковь, чашу, в живот. Вино и прочая брага — та же кровь, только подслащена, оттого что в земле настоялась, с кровью усопших смешалась, корнями из земли зачерпнута, стволами да плодами в воздухе подвешена; пьем ее, пьянеем, думаем — от хмеля, а по правде — от крови. А пить нужно так, с молитвою. Первая чаша — Христа кровь и святых Отцев, Ему последовавших и крови свои миру радостно давших. Вторая чаша — от Пророков и Праотцев, чьими кровями вода на той свадьбе в вино обратилась. Третья чаша — простых мужей и жен христианских, по Христу живших и кровь не приберегавших… Эта — менее полезная, оттого что и нехристиане многие нечаянно Христу следуют и кровь свою людям открывают, а земля, ей-то что, все в себе смешивает. Вот после этой чаши не питье уже идет, а кровопийство. Четвертая чаша — это уже… Это уже всякая персть, всякая кость, на земле жившая, поди разбери, добрый был покойник или зарезал кого, все вперемешку. А вот пятая — точно злодейская кровь, это уже адский круг, и каждая следующая — новый круг пламени. И так — до Антихристовой чаши, потому что когда Господа нашего распяли, то Антихрист тоже велел под землей себя распять и чтобы крест был такой же, и толпа, и Иерусалим подземный наколдовал. Вот только кровь у него из ладоней и ребра не текла, не дал ему Господь крови. И плакал Антихрист, потому что все художественно сотворил похожим на Голгофу, а крови из себя выдавить не мог, аж перднул. И тогда вместо крови стал выделять из себя вино, и брызгало оно из него, как из бочки, и черные аггелы бегали вокруг и собирали эти брызги… Вот. А какая по счету Антихристова чаша, неизвестно, только с человеком от нее чудеса происходят, кровопийцей становится и без живой человеческой крови жить не может…
Выпили.
Ровно три пузырька — разведенного, сдобренного травами спирта. Перед каждым пузырьком Павлуша шелестел губами, произнося что-то тихое и правильное. Закусывали нарезанным яблоком, чуть потемневшим за время Павлушиной речи.
От первого же глотка Николенька ожегся и внутриутробно просветлел. До того в его послужном реестре значились лишь вино да домашняя настойка; к пиву симпатии не имел, водка оставляла камень в затылке. В казарме пили кислое вино и плевались; жидкость, что гнали местные дилетанты, была еще хуже; пили, впрочем, и ее. Павлушин же спирт пошел в особинку: никаким хмельным дымом в мозг не стрельнуло, только лучи пошли. Чисто и прибрано стало на душе, словно проветрили ее из всех окон и прошлись по полу свежим еловым веником.
Два других пузырька прошмыгнули в Николеньку легкими трелями. Как в детстве, когда ставишь палец на фортепианную чешую и быстро ведешь его до верхних октав — др-р-рынь! И еще — др-р-рынь! Пока родители от инструмента не отгонят ласковыми угрозами.
И привиделось: среди глухого, в мушиных хорах, лета — вдруг снежное поле, завалившееся за красный горизонт солнце; движение обуви по гаснущим кристаллам, обмотанные ноги верблюдов, ослов; мысли о привале. И небо, и чернолесье, и беседа о чем-то святом и хозяйском. И обувь, оставляющая на снегу нездешний остроносый след, и костер тюльпаном в сумерках.
Потом они с Павлушей лежали, раскинув пьяные руки, на песке и разговаривали в темноту. Громоздились созвездья; Павлуша называл их имена, а Николенька говорил об архитектуре и чертил в небесной пустоте проэкт: город с желтым куполом, из жарких летних снов.
После пиров Николенька ходил печальный, злее к себе, ласковее к людям. По утрам приседал или же отжимался на похолодевшей за ночь земле, словно совершая сосредоточенное совокупление. Умывался ветром и песком, чесался гребнем, глотал настоянную на гривеннике воду. Учения иссякали; само начальство не желало лишний раз подставлять себя пеклу; дни были залиты свободой и ленью. Николенька слушал звуки ветра, иногда бегал помогать Павлуше в гошпиталь, один раз увидел там вернувшегося Казадупова, который посмотрел на него, но ничего не сказал.
Начались подступы осени. Окатило степь дождем, солдатики высыпали и наблюдали, ловя губами дармовую воду. Небо треснуло; «Илья поехал», — сказал кто-то, крестясь; «Не Илья, а Аспар-волхв, государь степной, дары обронил». — «Какие дары?» Николенька, вымокший и довольный, вернулся в казарму — упасть на лежанку, завеситься мечтами: просторно мечтается под летний дождь.