Сухбат Афлатуни - Поклонение волхвов. Книга 1
И раздвинулся в просторной розовой улыбке.
— А вас увидал, и как вы тут сами со своим разумом дишпуты ведете, дай, думаю, погреюсь возле чужого ума. Потому что и глупому тоже умственной травки пощипать надо…
Я солдатства не боюся,Казной-деньгой откуплюся;Казна-деньга не помога:Добру-молодцу путь-дорога,Дороженька немалая,Немалая — трактовая.Ох! вы братья, мои братья,Запрягайте коней,Пару вороную,Карету золотую…
Санкт-Петербург, 23 апреля 1850 года
В годовщину Николенькина ареста лил дождь, улицы раскисли; дворовые собаки превратились в мокрых чертей; некоторые лаяли, выражая несогласие с погодой; другие только тихо вздыхали: «Батюшки, ну что же за такая жизнь?»
У Маменьки сотворилась меланхолия, она сидела в креслах и рисовала себе Николенькины бедствия, голод, выстрелы и другие материнские апокалипсисы. Впрочем, от Николеньки было письмо, где он уверял, что жительство его вполне сносное, пули не свистят — благодаря смирности Киргизцев; и что среди тамошних солдат встречаются даже положительные экземпляры. Но Маменька этим словам не верила, считая их неловкой декорацией. Киргизец, конечно же, есть дикий вандал и ласкает мысль о войне; может, даже уже и занялся ею. И пули, конечно, свищут, и земля дрожит, один Николенька по наивности ничего не замечает.
Вздохнув, Маменька перешла к еще более горестному предмету — Варваре Петровне. Как уехала на Степана Первомученика, так и канула. Ни письмеца, ни другой утешительной бумаги. На Крещение случилась оказия в Новгород: ехала верная женщина; хоть из мужниной родни, а приличная. Маменька напоила ее пред отъездом чаем и поручила разведать о Вареньке. Женщина выпила чай до донышка и уехала; поползли недели; отчета от посланницы все не было; видно, все же сказывалась ленивая мужнина кровь, им бы всем только в креслах сидеть.
Но вот из Новгорода написали; от письма Маменька слегла и два дня отказывалась ото всего. Потом оделась в черное и с неделю ездила по церквам, рассыпая милостыню и прикладываясь к иконам; Папенька сопровождал ее скептической тенью. Наконец, Маменька имела некий сон, который, если толковать по Миллеру, означал, что Варенька жива и в целости; правда, по другому соннику выходило иное, но Маменька твердо держалась первого толкования.
Какие-то смутные вести просачивались и через Анну Вильгельмовну. Вначале Маменька ее опасалась, потом прониклась. Анна Вильгельмовна оказалась обыкновенной, с тихой немецкой родней; все дни занятая хлопотливым состраданием, желанием проникнуть в чужое горе и навести в нем такой же светлый и строгий порядок, как у себя в комнатах. Будь Анна Вильгельмовна православной, ее скорее всего ждали посмертная канонизация и сияние икон, но она — опять же из скромности — оставалась в тихом своем лютеранстве; может, еще из любви к гулу органа и потопу света под сводом кирхи.
Только успела про нее подумать — доложили, что явилась сама.
Маменька, поддерживаемая, как восковая фигура, спускалась в гостиную. Гостья поднялась; точно, Анна Вильгельмовна, немка быстрокрылая.
— Что с Варей?! Что с моей дочерью?!
Более всего Государь любил женщин и симметрию.
И свой Народ, естественно.
«Народ», с заглавной буквы. С заглавной «Н» — как и Его собственное имя.
За окном бежал дождь; мысли сносило в лирику. Подумалось даже об освобождении крестьян. Впрочем, с крестьянами торопиться не стоит.
Он вообще никогда не торопился. Взвешивал; советовался. Внимательно выслушивал глупости. Умных людей вокруг делалось все меньше; впрочем, умных он никогда и не любил. Он любил свой Народ. Любить остальное не имело смысла.
Над головой Государя застыл огромный вензель «Н».
«Н» значит «народ».
«Н» значит «никто».
Дураки заполняют дворец. Протачивают, как насекомые, свои пути. Шуршат под обоями. Скользят по шелку кресел. Плавают в бульоне.
Но умные — еще хуже.
Дураки — насекомые.
Умные — крысы.
И Он — светлый воин, летящий над ними. Тевтонский рыцарь, прорвавшийся вглубь неведомой земли; один, без дружественного бряцанья мечей и лат за спиной.
Впрочем, нет. Он не Германец. Он — Римлянин. Все Романовы — Римляне, происходящие от Рима, Roma, Imperia Romana. Но только в Нем смысл династии достиг апогея. Сколько византийской, германской, славянской крови пришлось смешать в российском котле, чтобы романский дух Романовых стал плотью, вычертился идеальным профилем на фоне дождливого окна?
Когда Он родился, заплакал глубоким, мужественным баритоном. Бабинька Екатерина восхитилась; тут же велела начертать Его гороскоп. Итальянец-шарлатан низко поклонился, парик чуть не съехал с его плутовского черепа; и пока дворцовые священники приготавливали Таинство Его Крещения, их конкурент, в просаленном халате, листал Эфемериды. Солнце в созвездии Рака; расположение Марса предвещало победы и терпкий запах лавра, Луна указывала на чувствительность, кокетка Венера должна была наделить его сладостными дарами любви.
Все сбылось. И венки, и приторные дары Венеры.
Дураки ползали и жужжали возле Него. «Если Государя Александра Павловича можно было назвать Святым, то Николая Павловича — только Ангелом».
Умные отзывались о нем иначе.
Но чаще — молчали.
Он не был Ангелом. В отрочестве, например, искусал до крови своего воспитателя, Аделунга, церберствовавшего над Ним. До сих пор помнит вкус дряблой кожи. До сих пор помнит, как был наказан, уничтожен, морально растоптан, оставлен без сладкого. Тогда Его утешила словами нежности фрейлина Долгорукова. Поцеловала Его распухшее, уродливое от обиды лицо и попросила: будьте же ангелом, mon prince. Prince шмыгнул носом и посмотрел на свою утешительницу. Несмотря на худобу — недоброжелатели, точнее, недоброжелательницы, называли ее мадемуазель Скелет — Долгорукова была редкостно мягка. Мягкие губы, мягкие пальцы… О мягкости остального можно было только сладостно умозаключать. Тогда Ему остро захотелось искусать и ее; не от злобы — из благодарности. Она пролепетала какую-то милую французскую глупость и растворилась в тенях. Продолжения не последовало. Не по причине неприступности Долгоруковой, которая, может, простояла бы еще немного Ла-Рошелью под Его натиском да и подписала слабеющей рукою капитуляцию. Увы, еще раньше Долгорукова сдалась смерти. Двор пышно хоронил мадемуазель Скелет; недоброжелательницы нанесли гору цветов, опрысканных духами; гроб сделался клумбой, кладбище — парфюмерной лавкой. Он выбежал оттуда; в парке дул ветер; обняв ствол, Он кусал кору.
Потом Он искал Долгорукову во всех женщинах, которые дарили Его любовью. И находил. Нужно было лишь в нужный момент чуть зажмурить глаза. И представить себе Долгорукову, ветер и прикосновение ее губ.
Что-то память расшалилась… Жаль, нельзя учредить в своих мозгах что-то вроде цензурного комитета, который бы пропускал одни только нравственные воспоминания. А еще лучше весь мозг, этот морщинистый кусок мяса, переустроить по образу архитектурного сооружения. С фронтонами и аркадами. И луковками в русском стиле, чтобы не забывал, каким Народом Ему гордиться.
Только один раз Ему не потребовалось зажмуривать глаза.
Он не знал, что сталось с прелестной Barbe, Варварой Маринелли. Нравственно Он перед нею чист; выполнил обещание, помиловал мерзавцев, этих lesPetrachevtsy. Казнь прошла успешно; наблюдал ее, переодетым; Он позволял себе невинные карнавальные радости. Объявление о помиловании произвело эффект, многие имели в глазах слезы и прославляли Его милость; даже сам Он был готов заплакать и воздать себе хвалу — разумеется, скромную. Огорчало, правда, что прелестная Barbе, стоявшая неподалеку с блеклой компаньонкой, не досмотрела представление до конца, лишилась чувств, стала бледной и еще сильнее напомнила Долгорукову на одре, только без тех ужасных цветов. Он видел, как ее увезли; видел ее брата, неприятно похожего на Barbе; молодой архитектор, жертва своих фантазий. Милосердие было проявлено; бунтарей заковывали в железо, можно было спокойно возвращаться к делам.
И Он вернулся к делам.
Он был Римлянином, самым римским, романским императором в своей династии; недаром читывал в юности Марка Аврелия. А римляне любят более всего свое государство; когда они, под влиянием Востока, научились любить сильнее другие вещи: женщин, литературу, обжорство, — Рим покатился к закату. Он не допустит заката России. И Он вернулся к делам. Воспоминания о Barbе рассеялись как дым.
Теперь Он вспомнил о ней. В этот холодный день. Римлянам было легче; в их империи было тепло, на склонах зрел виноград. А здесь… Да, Он наведет о ней справки…
Граф N вошел, благоухая, как букет роз. Начищенный до слезы паркет отразил его кривоватые ноги, идущие по нему, как по зеркалу.