Дмитрий Вересов - Семь писем о лете
– Здравствуй, дитя мое! Может быть, ты целиком выйдешь из комнаты? Мне неудобно разговаривать с частью тебя.
– Это как раз та моя часть, – пробурчала Ася, – которая умеет разговаривать, тогда как другая для беседы бесполезна. Вот если бы у меня вырос хвост, тогда – да, тогда я могла бы с его помощью выражать эмоции и, не сомневайся, появилась бы целиком. Ах, папа! – воскликнула Ася на манер старинной барышни (при разговоре с отцом она обычно придерживалась именно такого стиля). – Ах, папа, мне так не хватает хвоста!
– Я пришью тебе поросячий, как наиболее ярко выражающий твою сущность, – пообещал Александр Андреевич, устанавливая в углу прихожей раскрытый мокрый зонт, – или обезьяний – еще лучше. Когда наступят, наконец, блаженные времена и мне будет нечего делать.
– То есть когда рак на горе свистнет. И это называется родительская любовь… – с дурным трагизмом в голосе произнесла Ася, появляясь пред родительскими очами целиком. Она вырядилась в прабабушки-Настину газовую кофточку без рукавов, с бантиком у горла и с обильными рюшами, которая странным образом сочеталась с потертыми и оборванными по колени джинсами. Кофточка обвисала на Асиной неявной груди, сквозь газовую материю просвечивала цветная полоска лифчика. Клипса наушников держалась на перекошенном бантике.
– Так что? – осведомилась Ася. – Что-то важное или любящий отец просто соскучился по своей дочери?
– Не стоит культивировать в себе нахальство, дочь моя, – проворчал Александр Андреевич, – не то я в очередной раз пожалею, что выросла ты непоротой. Не нами сказано: «Розга ум вострит, память возбуждает и злую волю в благу прелагает». Как там еще? А, да:
Целуйте розгу, бич и жезл лобзайте.Та суть безвинна, тех не проклинайте:И рук, яже вам язви налагают,Ибо не зла вам, но добра желают.
– Папа!!!
– Что такое? Древняя мудрость. Это, знаешь ли, сызмальства заучивали, когда читать учились. Это тебе не «мама мыла раму», а Симеон Полоцкий. А ты такого и не знаешь!
– Пусть бы и Пушкин, папа. Только, глядя на тебя, не скажешь, что ты был порот в детстве.
– Будь я порот, пошел бы не в хирурги, а в банкиры. Они тоже в некотором роде живорезы, но не в пример богаче. А вот твой дед, будь он порот, как раз пошел бы в хирурги, как желалось твоей прабабушке Насте, а не в топографы и не таскал бы треногу, из-за которой у него теперь две межпозвоночные грыжи. И я не уговаривал бы его избавиться от них радикальным способом. Так. Ладно. Хочу тебя спросить вот о чем: не знаешь ли ты, кто такой С. В. Сорокин?
– Какой еще Сорокин?
– Это я тебя спрашиваю – какой?
– Среди моих знакомых, папа, нет Сорокиных. Есть Суровых, есть Сироткин, есть Соколов и Синицына. А что до Сорокина – нет, не найдется. Весьма сожалею, – высокомерно изрекла Ася. – Это все, о чем ты хотел спросить, папа? Я могу пойти к себе?
– Тогда, должно быть, какая-то ошибка, – как бы и не к Асе обращаясь, проговорил Александр Андреевич и вытащил из кармана невзрачный бланк почтового уведомления и прочитал: – Афанасьевой Анастасии Александровне, Санкт-Петербург, улица Пушкарская, дом номер… квартира наша. Извещение, по которому следует получить бандероль-с. От упомянутого С. В. Сорокина, проживающего… Так. В СПб. По адресу… Не разобрать. То ли улица Красного Курсанта, то ли что-то Красносельское. Выбросить, что ли, бумажку?
– Не понимаю, – дернула плечиком Ася. Но взгляд ее стал растерянным, и что-то заклубилось в сердечке. Предчувствие, как сказали бы в не столь еще далекие времена, и как теперь говорить вроде бы уже не принято – старомодно, стеснительно, а ваш покорный слуга не знает, как сказать по-другому.
– Вот и я не понимаю, – помахал рукой Александр Андреевич. – Дождь кончится, и пойдем на почту. Или завтра. Одной тебе ходить не следует. Мало ли что… Подозрительное послание.
– Значит, если дождь будет лить неделю, то пойдем через неделю? – вскинула бровки Ася.
– Как знать. Я ноги промочил, а простужаться мне нельзя. Чихающий хирург опасен для жизни пациента неизмеримо больше, чем не чихающий. Переоденусь, подсохну, согреюсь, отобедаю… Так. Меня накормят обедом в этом доме? Или некому? Ответь, дочь моя!
– Мама на дежурстве, если ты забыл. Дед… в некотором роде тоже. На боевом посту, – насплетничала Ася.
– Понятно. У Дон Жуана очередной роман века. Букеты, конфеты. Сонеты… И кончится все как обычно: кряхтеньем, иглоукалыванием и физиотерапией поясничной области. А обед? – потянул носом Александр Андреевич.
– Еще не остыл, все на плите, – чирикнула Ася и удалилась в свои апартаменты. И тут же вставила в уши музыкальные горошины, чтобы не слышать возмущенной тирады отца по поводу того, что кое-кто, вот уже три недели валяющий дурака на каникулах, мог бы и подать усталому родителю тарелку супа.
Ася затихарилась в своей комнате и выжидала, как зверек в норке. Она больше не тосковала у залитого дождем окна. Она надеялась и даже кое-как молилась, обращаясь то ли к низкому меняющему облачный рисунок небу, то ли к ветру, бросающему дождь в оконное стекло, то ли к мокрому тополю за окном, который, посаженный сразу после блокады, вымахал нынче и, скрипя под ветром, размазывал по небу облака. Она надеялась на то, что отец после обеда уляжется на диван перед телевизором и вскорости уснет, как это чаще всего случалось после дежурства в больнице. И, выражаясь в старинной высокопарной, милой моему сердцу манере, надежды Асины оправдались, мольбы были услышаны.
Она прислушивалась: из-за тонкой стенки доносилось негромкое телевизионное бормотание, но ни скрипа диванных пружин, ни покашливания она не услышала. Это означало, что отец спит.
Ася прошмыгнула в прихожую, влезла в резиновые сапоги, накинула дедову летнюю куртку, потому что висела куртка удобно – так, что, потянув за нее, Ася не рисковала обрушить всю гору до сих пор не убранной теплой одежды. Потом она осторожно, чтобы не хлопнул, сложила отцовский большой и черный, как пиратский парус, зонт, повесила его на руку. Квитанцию, неосмотрительно оставленную Александром Андреевичем на подзеркальном столике, Ася сунула во внутренний карман куртки. Подхватила мамину клеенчатую пляжную сумку, выбранную по причине ее непромокаемости и вместительности, и тут подумала, что при получении посылок, бандеролей, заказных писем, скорее всего и даже наверняка, необходим паспорт. Ей пришлось вернуться за паспортом в свою комнату и отыскивать его среди разбросанных на столе книжек и дисков.
Паспорт ни в какую не находился, и Ася испугалась было, что потеряла документ, но потом неожиданно он выпал из тома «Горной энциклопедии», которую всеядный в книжном отношении дед приволок в Асину комнату, когда его в очередной раз выставили из своей. Вряд ли дед счел Асин паспорт самой подходящей закладкой для страницы, где рассказывалось о процессах метаморфизма горных пород, скорее всего, не глядя, схватил, что под руку попалось.
Паспорт Ася положила в тот же карман куртки, что и квитанцию, и пулей вылетела из дому. От звука захлопнувшейся двери проснулся Александр Андреевич, но Аси уже и след простыл.
…И состоялась встреча.
Мы ведь знаем, что было в бандероли, которую получила Ася.
Она открывала конверты со стертыми до дыр уголками, перебирала фотографии, не всегда четкие, но говорящие, разглаживала пожелтевшую бумагу и читала, читала, читала и перечитывала письма Миши Январева. Миши, который явился, будто услышав ее зов, и теперь беседовал с нею, рассказывал, вспоминал, делился сокровенным и робко признавался в любви, так робко, будто в самой глубине души не надеялся на то, что встреча когда-нибудь состоится.
* * *Майк, он же Январь, развешивал на веревочках, протянутых через его личный закуток в коммунальной студии, только что проявленные фотографии, еще мокрые, отпечатанные с пленки, которую он искренне считал запоротой в смысле художественном. И апрель, май и половина июня оказались временем невдохновенным, большую часть фотографий он вообще постыдился бы кому-либо показывать и ругал себя за дилетантство, которое вдруг вылезло внезапно, хотя, казалось бы, навсегда было притоптано зимой, загнано в небытие, как нечисть. Неудача эта была, наверное, ниспослана свыше, чтобы он, много недель ликовавший после своего зимнего успеха, не зазнавался.
Зимой, вернее, в начале марта, в Манеже представляли петербургскую тему художники и фотографы. Выставка была ностальгической и душевной, и в ней, разумеется, не могли не участвовать Мишин дед Владимир и дядя Саша.
Дед был известным, заслуженным фотографом, мастером художественной съемки, много лет снимал город и был автором нескольких альбомов; его охотно приглашали галереи – и для участия в выставках, и для того, чтобы он фотографировал выставочные работы для каталогов.
А дядя Саша (его сын и родной брат Мишиного отца, входящий в Союз художник) писал «уходящую натуру», как это у него называлось. То есть писал – широкой кистью, будто питерским своенравным ветром или удалой, точной и мудрой, дворницкой метлой – проходные дворы, облезлые крыши под блеклым небом, трамваи, убегающие в далекую перспективу, старые деревья в парках, особняки, поливаемые дождем и отражающиеся в мокром асфальте и в речных водах. Писал истоптанный, в трещинах, серо-розовый гранит набережных и сохранившуюся кое-где синюю брусчатку переулков, смиренные городские кладбища и еще серых и черных котов и псов – бродячие неприкаянные городские души.