Вячеслав Шишков - Угрюм-река
Протасов с жалостью во все глаза глядел на него.
– Я лягу, не могу сидеть. – Ударившись головой о стену, он кувырнулся на свое логово. – Садитесь на пол. Протасов, милый... Как бы я, как бы... желал бы... Вернуть свою молодость.
– Ну, что вы какую несете чушь!..
– Нет, нет, – засмеялся скрипучим смехом Шапошников и, как белка хвостом, закрыл бородой одутловатое от запоя лицо свое. – Мне бы только встретить Анфису...
Вошла глухонемая бабушка Мавра, хозяйка Шапошникова, поставила на стол кринку с молоком, низенько поклонилась Протасову, что-то замычала, замаячила руками.
Прохор спал. Снилась сумятица: Синильга кружилась пред ним во всем красном, вдова-тунгуска вылезала из омута и, голая, с плачем садилась на белый камень. Затем все исчезло, и снова: пустой вечер, кладбище, сорвался с березы грач, поползли туманы, отец Ипат покадил Анфисиной могиле и пропал в дыму. Колокольчики-бубенчики побрякивали.
Вдруг крики:
– Стой!
От резкого выстрела Прохор открыл глаза, проснулся:
– Что такое? Что?
Тройка напоролась на залом из сваленных разбойниками поперек дороги деревьев. Тьма.
– Ямщик!! Что?!
Хохот – и Прохор связан...
Разбойники, человек тридцать – сорок, сидели у двух костров в глухой, заросшей густым ельником балке. Кругом тьма. Неба не видно. Откуда-то сверху, из мрака, слышались выкрики иволги, всхлипы сов, посвисты, свисты. То перекликались на хребтах балки дозорные. Кой-кто спал, кой-кто чинил одежду или дулся в карты. У ближнего к Прохору костра пятеро молодцов, прихлопывая в ладоши, пели вполголоса веселую:
Там за лесом, там за лесомРазбойнички шалят!Там за лесом, там за лесомУбить меня хотят.Нет, нет, не пойду,Лучше дома я умру!
Лихой этой песни Прохор не слышал. Строй жизни в нем помрачился, ослаб. И жизненный тон восприятий стал тусклым, незвучным, завуалированным. Он сидел на пне, как в театре пред сценой. С дробным, идущим по многим путям вниманием ждал, что будет дальше, небрежно готовился досматривать сон. А сам думал вразброд о чем-то другом, о третьем, о пятом. Поэтому Прохор ничуть не испугался подскакавшего на коне Ибрагима-разбойника. Но при свете костров успел рассмотреть его, как актера на сцене. И сразу узнал: «Да, он, он...»
За длинный срок разлуки с Прохором черкес мало изменился. Та же прямая, плечистая фигура, тот же горбатый нос, втянутые щеки, бородища с проседью. На голове красная, из кумача, чалма. Одет он в обыкновенный серенький пиджак, перетянут ремнем из сыромятины, за ремнем – два кинжала. Черкесу шестьдесят четыре года, но он принадлежит к тем людям, которым написано на роду гулять на свете по крайней мере сто двадцать лет.
В Прохоре два естества – разумное и умное, в Прохоре было два чувства. Одно естество бодрствовало, другое – воспринимало жизнь как сновиденье.
– Здравствуй, Прошка! Здравствуй, кунак! – И черкес соскочил с коня.
Прислушиваясь дремотным ухом, как дитя к любимой сказке матери, к родному, прозвучавшему из глубин далекой юности голосу черкеса, Прохор крикнул запальчиво:
– Развяжи мне руки, чертов сын! Разве забыл, кто я?!
Черкес моргнул своим, – два бородача, с бельмом и криворотый, быстро освободили Прохора. Тупо озираясь, Прохор выхватил пузырек с кокаином и сильными дозами зарядил обе ноздри.
– Я не боюсь тебя. Я на тебя плюю. Ты будешь большой дурак, если убьешь меня. У меня с собой нет денег. И ты ничем не воспользуешься.
Ибрагим стоял у костра подбоченившись, пристально всматриваясь в лицо Прохора, жутко молчал. Прохор пересел на валежину, подальше в тень.
– У меня в кибитке походный телефон. Чрез полчаса здесь будут две сотни казаков.
– Твой казак, твой справник – худой ишаки... Ха-ха!.. Адна пустяк, – потряхивая головой, поводя плечами, гортанно выкрикивал черкес. – Больно дешево ценишь мой башка... Ха-ха!.. Тыща рублей... Клади больше, кунак...
– Отпусти меня подобру, получишь десять тысяч. Иди ко мне служить. Беру тебя со всей шайкой твоей. Будешь охранять предприятия.
– Служить? Цх... К тебе?
– Да. Ко мне. Я тебя сделаю начальником...
– Ты? Меня? Цволочь... Мальчишка...
Рот черкеса взнуздался голозубой гримасой, глаза мстительно ожесточились.
– Ежели я есть убивец Анфис, убирайся к черту задаром! Твоя деньга не надо мне. Живи! Ежели твоя убил Анфис, я тебя разорву на двух частей, все равно как волк барана. Цх...
Прохор побагровел, хотел вцепиться в хрящеватое горло черкеса, но... в его вялом сознании мелькнуло: «Ведь это ж сон». Он жалостно заморгал глазами, как в детстве, и смягчившимся голосом быстро, словно в бреду, заговорил:
– Ты мне худа не сделаешь, Ибрагим. Помнишь, Ибрагим, как мы плыли с тобой по Угрюм-реке? Тогда ты любил меня, Ибрагим. И я тебя любил тогда. Ты был в то время родной. Я никого так сильно не любил, как тебя любил.
Прохор глубоко передохнул. В широко открытых глазах Ибрагима затеплился огонек. Казалось, еще момент – и черкес кинется на грудь когда-то любимого им джигита Прошки, все простит ему.
Но вот голос Прохора зазвучал вызывающе – и все в лице черкеса захолодело.
– Да, верно, я любил тебя, осла, больше всего на свете. И до самой смерти любил бы, но ты, варнак, Анфису убил... Ты, ты, больше некому! Я знал это и на суде так показал... За что ты, сатана, убил ее?
– Я? Анфис?! Адна пустяк... Ха-ха!.. Слышь, ребята?!
«Ха-ха! Ха-ха!» – загудели костры, и тайга, и мрак.
– Да, ты.
– Я?.. Слышь, кунаки?! Ха-ха!
«Ха-ха! Ха-ха!» – опять загудели костры, тайга и мрак. Лицо Ибрагима заалело, как кумач, а кумачная чалма стала черной. Из глаз черкеса брызнули снопы колючих искр, в руке сверкнул кинжал:
– Цх!
И черкес, яростно оскалив белые зубищи, было двинулся на Прохора.
«Смерть, – подумал Прохор, – надо скорей бежать, убегу, спрячусь, залезу на дерево». Но, не отрывая взора от искаженного лица черкеса, Прохор не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой: в его левую щеку кто-то хрипло дышал. Прохор с трудом повернул голову – и глаза в глаза с врагом. – «Ты!!» – Прохор откачнулся от лохматого лица, как от гадюки, и спину его скоробил холод. Он сразу почувствовал себя, как вор, схваченный на месте преступления...
Прокурор Стращалов ткнул его пальцем в грудь и – на всю тайгу:
– Ты убил Анфису!
И снова – шумнула тайга большим шумом, и вырвался клубами дым, и вырвалось пламя. И где-то стон стоит, тягучий, жалобный.
«Сон, – подумал Прохор, весь дрожа. – Надо скорей проснуться».
Но то не сон был, то была злая, взаправдашняя явь.
...Суд произошел быстро. Подсудимые и прокурор те же: сын купца Прохор Петрович Громов, ссыльный поселенец Ибрагим-Оглы и бывший коллежский советник, юрист Стращалов. Присяжные заседатели – тридцать разбойников. Зал суда – таежная, в черной ночи, балка.
Прохор судорожно раскрывал рот, чтоб вызвать лакея, дергал себя за нос, щипал свою ногу, чтоб проснуться. Но то была явь, не сон. Вот и Савоська-ямщик, проклятый свидетель, торчит тут, как сыч. Торжествующий Савоська действительно сидел у костра с разбойниками, слушал, что бормочет Прохор, курил трубку и вместе со всеми похохатывал.
«Мерзавцу всю шкуру спущу, – яро подумал про него Прохор Петрович. – Убью мерзавца».
Прокурор Стращалов – одна брючина загнулась выше голенища, в бороде хвоя, сор, зеленые, чуть раскосые, навыкате глаза горят по-безумному, длинные нечесаные волосищи, как поседевшая грива льва, – прокурор Стращалов, вытянувшись во весь рост, тряс пред Прохором кулаками, рубил ладонью воздух, говорил, кричал, топал ногами. Или медленно топтался взад-вперед, рассказывал жуткую историю.
Разбойники слушали прокурора, разинув рты. Ибрагим и Прохор Петрович тоже ловили каждое его слово с возбужденным упоением. Пред черкесом и Прохором реяли, как туманные сны, былые проведенные вместе годы. Все люди, окружавшие их пятнадцать лет тому назад, в ярких речах прокурора теперь выплыли из хаоса времен, восстали из тлена, как живые. Анфиса, Петр Данилыч, пристав, Нина, Ибрагим – вот они здесь, вот столпились они вокруг костров и, как бы соединенные пуповиной с прокурором, внимают гулу его голоса.
XIII
– Я, кажется, довольно подробно изложил всю суть этого кровавого дела. Теперь я, прокурор Стращалов, спрашиваю: это вы пятнадцать лет тому назад убили Анфису?
Вонзив взгляд в землю, Прохор напряженнейше молчал. В его униженной душе зрел взрыв негодующей ненависти к прокурору. По-турецки сидевший у костра Ибрагим-Оглы пустил слюну любопытного внимания, как перед жирным куском мяса старый дог.
– Я жду от вас ответа, подсудимый. Здесь неподкупный суд...
– Не паясничай, фигляр! – крикнул Прохор и гневно встал. С надменным презрением он взглянул на прокурора, как на последнее ничтожество. Угнетенный разум его, подстегнутый горячею волною крови, резко вспыхнул. Мысль, как мяч от стены, перебросилась в прошлое. Он заговорил быстро, взахлеб, то спотыкаясь на словах, как на кочках, то вяло шевеля языком, как в грузных калошах параличными ногами. Голос его звучал угрожающе или вдруг сдавал, становился дряблым, слезливым.