Земной крест - Ким Балков
Агалапея долго стояла посреди двора, удивляясь темной ночи, а потом медленно пошла к калитке, силясь вспомнить, что сделалось тут лет восемь назад такой же темной ночью, когда убили родимого, единственного, кто если и не умел понять ее, непрестанно тянущуюся в даль не подчиненным и ей самой сердцем, то стремился к этому. После смерти мужа Агалапее все стало чуждо, точно бы вынули из нее склонное к приятию мира, а не потревожили лишь то, что в состоянии облить ее еще большей мукой. Агалапея стремилась, случались и такие, хотя и редкие минуты, поменять в себе. Но это желание скоро пропадало на удивление ей самой, теперь мало что ведающей об отстраненном от нее мире. С того горького для нее дня много воды утекло, спроси нынче, что было тогда, она едва ли скажет, немного сохранилось в памяти оттуда, превратившись в нечто огромное и тягостное, без обозначения деталей, без приятия частностей и малостей, именно такое, огромное и тягостное, обозначало для нее границу между тем, что было, и что есть теперь. Что было, казалось далеким и призрачным, все ж она упорно верила, что многое из бывшего происходило именно с нею, а то, что совершалось теперь, неимоверно удлинилось и уж не отличишь один день от другого, точно бы они есть что-то целостное и одинаковое, непременно противное ее духу, вызывающее чувство протеста. Будь ее воля, и часу не продержалась бы в этом времени, ушла бы туда, где жила раньше. Да, именно с той седьмицы, обозначившей для нее некую границу между двумя жизнями, одна из которых была понятна, а другая ничего не давала и ни к чему не вела, обычной для тысяч людей, а для нее особенной, Агалапея поменялась не только внешне, а и внутренней сутью, что-то с нею случилось, отчего она уже не все помнила из прежнего. К примеру, она запамятовала, что связано с сыном, болезненным и слабым, не от мира сего, тем не менее страдала при виде его немочи. Впрочем, что-то все же сохранилось. Когда Агалапея видела Тихончика, на сердце страгивалось, делалось не так залютевши в неприязни к тем, кто поломал ее жизнь, словно бы обмякало. И, хотя уж она не называла Тихончика сыном, он продолжал оставаться для нее существом близким и дорогим. Нередко клала голову болезного на колени и подолгу искала, раздвигая слипшиеся нечесаные вихры. А бывало и так, приносила воды в медном плоском тазу и предлагала Тихончику помыться. Тот не перечил и тянулся к воде, но это получалось у него неумело и так вяло, нерасторопно, что Агалапея сердилась и сама мыла ему голову.
Она не думала, что он ее сын, не хотела бы знать ничего, но больше никого у Агалапеи не было, и потому, когда он долго не появлялся, она начинала беспокоиться. Вот и нынче она вышла из дому, надеясь отыскать его, и только то, что ночь была темная и живо напомнила ту, теперь уже не ближнюю, она позабыла об этом намерении и держала в голове одно — сходить к мужу на кладбище. Она помнила лишь это, и, ничего не видя перед собой, шла по деревенской улочке, хотя и смутно сознавала: когда улочка кончится, надо свернуть влево, а потом идти вдоль ненавистного, изжелта серого забора, обтянутого колючей проволокой. Она заранее вся закипела, считала и сам лагерь, и тех, в обслуге, повинными и в ее душевном неустройстве. Она упорно думала так, и, когда оказалась возле лагеря со сторожевыми вышками, откуда падал на землю свет, а вместе с ним и голоса охранников, перекликавшихся меж собой, не сразу поняла, где она, но, когда ступила в слепящий, больно режущий глаза квадрат света, догадалась и подняла кулачки, стиснутые крепко, закричала далеко окрест слышимо:
— Ироды… Ироды… Будьте вы… вы… вы…
Агалапея не могла сказать больше ничего, только это, и упорно повторяла одно и то же, охранники смотрели на нее сверху без удивления, привыкшие к тому, что она не однажды проделывала, все ж кто-то обронил вяло:
— А не пристрелить ли каргу? Скажем, перла на запретку. Кто ж знал, что она сумасшедшая?..
Все те, кто служил в обслуге лагеря, считали ее сумасшедшей, но на деревне этому не верили, и сама Агалапея тоже так не думала, хотя понимала ослабленным разумом, что многое в ней обломалось, но не так же, чтоб запамятовать про все.
Старуха миновала лагерь с ярко посверкивающими вышками, холодными и ко злу влекущими, и уже не ругалась, дышала тяжело, изредка останавливалась, стараясь умять боль в груди, которая сделалась нестерпимой, когда подошла к кладбищу. И, не умея осилить и желая поскорее осилить привычную в последнее время боль, старуха опустилась на колени возле холмика, одного из многих, что широко взгорбились по нижнему ряду прежнего, стремительно теряющего ухоженный вид кладбища. Старуха не знала, что тут за холмик, возле которого пала на землю, здесь недавно кто-то похоронен, нынче иной раз и крест не поставят, денег нету у людей даже и на смертное, а так, забросают теплыми черными комьями покойника и уходят, стыдливо потупившись.
— Жизнь нынче ничего не стоит, и смерть никому не в удивленье. Отчего так? Иль утерялось в душах и пустота в них одна?..
Старуха сидела, держась слабой рукой за теплый и в лютую ночь холмик и теперь уже говорила:
— А может, и не так вовсе, и сохраняется в душах от Божьей благодати, да только сразу не углядишь всего-то. Затаились люди, разбрелись в разные стороны, пряча в сердцах смущение.
Вдруг Агалапея услышала песню, ну, точно, песню, хотя слов не разобрать, и — не испугалась, она уже ничего не пугалась, скорее, удивилась. И приготовилась к тому, что вот, наконец-то, и сама встретится с тем, что давно известно. Она навострилась, но перед глазами ничего не возникало, одни кресты, слегка обозначенные в темноте, вздохнула:
— Поди, опять никого не увижу?..
Все ж она была благодарна Всевышнему, тем силам, что окружают его, иной раз суровые, а иной раз мягкие и участливые к сущему. Уж ей ли, измученной напастью, что не сделается вчерашней, не знать этого? Если бы не это, с небесной высоты опускаемое, осиянное благостью, что проникает в смятенную душу и успокаивает, она не сумела бы и дня прожить. Старуха была благодарна Господу и за то, что позволил ей приблизиться к извечному, обитающему в