Пролог - Наталия Репина
Макавеев жил в Переделкине с женой. Детей у них не было. Они с женой были не молоды, но жена была еще и старше Макавеева. За годы совместной жизни они, естественно, стали похожи: приобрели общую манеру слегка подволакивать ноги при ходьбе, одинаково черепашьи вытягивали шеи, не меняя положения корпуса, когда хотели лучше расслышать собеседника. Мирра носила сразу двое очков, а Макавеев не носил вовсе, но когда он взглядывал исподлобья на собеседника, казалось, что он делает это поверх выпуклых стекол в роговой оправе. И у него была манера тереть переносицу так, как будто на ней остались вмятины от очечной перекладины.
Дача его стояла на отшибе и не имела ни высокого забора, как повсюду на улице Павленко, ни сосен на участке. Сам участок был маленький и заросший. И в доме царили запустение и тот особенный запах, медицинский и затхлый, который всегда поселяется в жилищах старых людей, какой бы образ жизни они ни вели. Все вещи были старые, дореволюционные и пребывали в таком угнетенном состоянии, что даже не вызывали зависти у Алексея, который не мог простить тетке, что она при переезде избавилась и от старинного комода, и от немногочисленных икон, и от круглого обеденного стола, и от прямоугольного письменного.
На письменном столе Макавеева был хаос: книги, черновики с пятнами пролитых чернил, битые грампластинки, сломанные карандаши, сковородка с недоеденной и пошедшей нежным пеплом плесени яичницей. Макавеев, к счастью, не позвал его к письменному столу, а указал на место у обеденного. Там было чище – разве недоштопанный носок с торчащей из него цыганской иглой лежал между супницей и вазочкой с вареньем, весь в хлебных крошках. Венчал этот натюрморт граненый стакан с вялыми стебельками колокольчиков, лютиков и ромашек – они бессильно свесились через край стакана, и стол вокруг него был усыпан желтой пыльцой.
Алексей взялся за спинку стула, чтобы отодвинуть его от стола – спинка была липкая.
– Садитесь, садитесь, – сказал Макавеев, как будто почувствовав его замешательство. Потер переносицу.
Еще когда Алексей собирался сюда, он никак не мог решить, что же привезти с собой – потому что визит был, с одной стороны, деловой, но все же. Потом еще, может быть, цветы жене? Нет? Посоветовался с Софьей, она сказала слегка ревниво, что, мол, перебьется. Конфет хватит. Вон «Красный Октябрь» можно на Воровского купить. Чтоб свежие были наверняка.
Он протянул конфеты Макавееву. Протянул бы жене, но ее то ли не было, то ли не сочла нужным выйти к незначительному гостю. (Алексей нагнетал. Ему даже немного хотелось, чтобы Мирра была тем человеком, который может не выйти к незначительному гостю. Или счесть его как гостя незначительным. Это дало бы ему право низвести Макавеева и его жену с той высоты, на которую он сам, его испуганное самолюбие их и возвело.)
Макавеев взглянул на него поверх несуществующих очков.
– Конфеты, да, – сказал он. – Хорошее дело, я любил, зубы болели.
Он говорил немного телеграфно, как диккенсовский Джингль.
Алексей присел на край стула. Потом подумал, что это уж как-то совсем, и уселся основательнее.
– Сейчас жена придет, чаю, – сказал Макавеев. – Пока поговорим.
Значит, все-таки не дома.
Ну хорошо. Поговорим – легко предложить. Как начать, с чего, про всю эту букетную теорию.
– Михаил Иосифович, я просто, по-военному… – начал Алексей.
– Вы что же, воевали, – тут же перебил Макавеев, как будто не замечая, что перебивает.
– Ну да, – растерялся Алексей. Он вспомнил, как удивилась Регина, когда он заговорил однажды про войну.
– И я. В японскую, вот как. Мукден.
Помолчали.
– Михаил Иосифович… – начал опять Алексей и, решившись, затараторил, заторопился, понимая, что, если не скажет быстро и сразу, то уже не скажет никак: – У меня, если честно, большие проблемы с иллюстрациями, потому что, если честно, я не представляю, каков вообще должен быть образный ряд, не потому, что ваши стихи разной, так сказать, тематики, а потому, что сам уровень их организации, понимаете, он как бы не оставляет мне никакого… никакой… – запал уходил, Алексей понял, что «выпалить» не получится, но старик вроде внимательно его слушал, и он продолжил: – Я имею в виду, что мой образный ряд, для того чтобы соответствовать вашему, должен иметь свою, так сказать, систему, что ли, свою… то есть он должен и соотноситься с вашим, и быть оригинальным… оригинальным не в смысле оригинальничанья, вы понимаете, а…
Он задумался, подбирая слово, но не нашел. Выдохнул, с досадой посмотрел в окно и решил не продолжать. Бесполезно. Всегда, когда он волновался, он постепенно начинал говорить быстрее и громче, мысль терялась в десятках ненужных подробностей, одна из которых обязательно уводила его в сторону, и он уже знал, что, если не остановится сейчас, дальше будет только хуже. Старик по-прежнему внимательно смотрел на него. Алексей чувствовал его взгляд, но не мог заставить себя встретиться с ним глазами и с ненавистью уставился на свои конфеты. Он почувствовал, что ему жарко.
– Да вы не мудрите, – сказал Макавеев. – Нарисуйте, не знаю. Что все рисуют.
– Цветочки, – ляпнул Алексей.
– Вот-вот. Родную природу.
Алексей усмехнулся. Он сразу получил желаемое, но был разочарован.
– Ну да, картинки значения не имеют, – немного обиженно сказал он.
Макавеев медленно и с удовольствием засмеялся.
Действительно, ну что он лезет к поэту со своими концепциями? Тот уже сделал дело: написал стихи – прекрасные стихи! – и какое ему дело до амбиций неизвестного иллюстратора, который притащился к нему и мудрит тут у стола. Что он, хочет, чтобы иллюстрации вышли лучше стихов, что ли? Привлекли к себе больше внимания, чем стихи? Чтобы все сказали: ну стихи понятно, старик Макавеев он и есть Макавеев, но картинки-то хороши. Кто рисовал? Половнев? Кто таков Половнев? А подать сюда!
– Мирра вот как раз, – сказал Макавеев.
Он перевел взгляд за окно и увидел, как к дому подходит сгорбленная очкастая старуха в берете. Берет – дом стоял на высоком фундаменте – проплыл по нижнему краю одного окна, исчез и вынырнул у другого. Исчез. На крыльце послышалась возня, ковыряние ключа. Макавеев быстро вышел в сени. Алексей привстал было, но сразу сел.
– А что ты дома, почему? – послышалось из сеней.
Говорила Мирра протяжно, слегка подгнусавливая.
Что-то пробурчал в ответ Макавеев.
– Не говорил ты. Ты говорил, что собирался к Соломатинову.
Бурчание.
– Какой художник?
Алексей встал.
Мирра вдвинулась в комнату.
– А чаю гостю не мог предложить, что ли, – сказала она, не глядя на