Том Холт - Александр у края света
Но чего я не должен был делать ни в коем случае, так это относиться к ней серьезно. Она, в конце концов, была не более чем самореализующимся вздором, и в части самореализации я должен был быть настороже. Но удержаться было просто невозможно; если у тебя нет парочки любимых теорий о построении совершенного общества, ты просто животное. У каждого они есть; даже у тебя, Фризевт, я сам слышал. «Мир был бы куда лучше, если бы мы могли объединиться» — я слышал, как ты это говорил, и это политическая философия, причем самого вредного и опасного толка, могу добавить. О, твои слова, конечно, ничего не значат.
Однако если с подобными идеями — и чем банальнее, тем лучше, поскольку доступнее — выступит кто-то, к кому люди прислушиваются, они мгновенно обретут глубину и вес, а идиот-прожектер — репутацию лаконичного и проницательного мыслителя. И если его следующая неосмотрительно высказанная мысль будет касаться проклятых фиванцев, которых в видах улучшения мира следует построить на утесе и спихнуть вниз, то оглянуться не успеешь, как город наполнят мужчины в броне, разыскивающие места сбора своих частей, а отправившись купить оливок, ты узнаешь, что все их запасы скуплены на корню флотскими снабженцами. О смертях, ампутированных ногах и сожженных дотла домах можно и не упоминать. Чудесная это штука, политическая философия — вроде вина, только дешевле. Разумеется, ты-то знаешь, что твои идеи никому не причинят вреда — во-первых, ты слишком незначительная персона, чтобы на них обратили внимание, а во-вторых, ты не настолько безответственен, чтобы проповедовать что-то действительно опасное и подстрекательское, наподобие всяких идиотов. О нет. Ничего подобного. Всего лишь безвредное философствование, вот и все.
Конечно, условия производства могут расцветить твои взгляды на любое ремесло или профессию.
Подумай о несчастных углежогах с красными глазами и непрерывно струящимися по лицам слезами, или о человеческих развалинах у печей для обжига извести; о точильщиках, чьи сопли и слюни напоминают строительный раствор из-за тонкой пыли, которой они дышат, сидя за точильным кругом. Как насчет обожженных и покрытых волдырями рук кузнеца, облезших пальцев кожевенника или освежеванных ладоней гребца? Швеи слепнут, у гончаров отказывают колени, дубильщик дубит самого себя, а что до несчастных созданий, трудящихся на шахтах, то если б они были мулами, их следовало бы прибить и бросить на корм псам многие годы назад, из чистого гуманизма. Фермер, разумеется, занимается множеством разных дел, и каждое увечит его по-своему, начиная с обожженной солнцем макушки до грибка на ногах — результата давки винограда — а меж ними располагаются навечно согбенные плечи и безнадежно скрюченная спина.
Худшие же страдания, вне всяких сомнений, выпадают на долю бедолаги-философа, который должен отрабатывать всякое приглашение на обед или попойку, а также валяться в пыли в тени дерева или высокого здания. Если его не закармливают роскошными яствами, как свинью на убой, то пытаются упоить до полусмерти превосходным вином; кушетки, на которых он то и дело оказываются — не что иное, как замаскированные пыточные приспособления, вроде знаменитого Прокрустова ложа. Спаси тебя боги, если случится тебе заснуть после обильного обеда в заурядном афинском доме; ты проснешься с ощущением, будто голову тебе сначала отрезали, а потом приклеили назад рыбным клеем, не позаботившись толком совместить края.
Однако физические неудобства — пустяк по сравнению с умственными мучениями, которыми ты подвергаешься во время продолжительного, состоящего из семнадцати перемен обеда, за которым хозяин изображает из себя скромного поклонника философии, а ты не решаешься сесть и указать на прискорбные ошибки в его рассуждениях, ибо рискуешь вылететь на улицу еще до кефали, зажаренной в сливочном сыре.
(Кстати, Фризевт, я заметил, что в ваших местах хозяин дома сам обеспечивает все угощение, при этом, как мне представляется, чем больше его расходы, тем выше престиж. Глупо, конечно, но логично. Там, откуда я родом, в ходу иные традиции. На афинском приеме на плечи хозяина ложится только угощение вином — но помоги ему боги, если оно кончится — а еду приносят гости. Поэтому на афинских улицах можно то и дело встретить маленькую торжественную процессию, возглавляемую кухонным рабом, несущим огромное блюдо, накрытое полотенцем — это гурман несет свой обед сквозь прохладные вечерние сумерки.)
Но так же, как чистое серебро является на свет из преисподней копей, истинная философия каким-то образом рождалась на бесконечных пьянках, которым мы, философы, предавались в неустанном своем служении. Лучше всего, думается мне, эту мысль проиллюстрирует рассказ о приеме, который я посетил в Афинах, когда меня только-только начали признавать как не последнюю силу на кровавой арене политической теории. Нашим хозяином был человек по имени Мемнид, неумолимо щедрый покровитель наук, скопивший огромные деньги на торговле черноморским зерном. На его обедах всегда присутствовали один или два философа, которых можно уподобить старым кулачным бойцам, битым, немощным и с плохой реакцией, но все еще способным на драку благодаря опыту и технике; среди них были такие люди, как Спевсипп и Эраст, спарринг-партнеры нижней лиги для таких, как Платон, нечувствительные к травмам, поскольку давным-давно выплюнули последние зубы. Затем были нашпигованные чесноком юные бойцовые петушки вроде меня, новооткрытые пришельцы из других городов, вроде Кориска или Аристотеля, и, как правило, хотя бы один настоящей чемпион-тяжеловес — например, Диоген. Все эти имена просвистят над твоей головой, как первые стрелы в ветреный день, когда лучники пытаются оценить возвышение и поправку на ветер. Пусть тебя это не беспокоит — большинство из них теперь живет только в памяти стариков вроде меня, которая напоминает амбар скупца, набитый всевозможным бесполезным хламом. Что касается тех немногих, имена которых ты ожидал бы услышать, будь ты афинянином, то слава и забвение в философии, говоря по правде, выпадают случайно и зависят от заслуг или оригинальности в выборе цели не больше, чем чаячье дерьмо. Места исчезнувших тотчас занимались новичками, которых всегда было в изобилии, и вскоре ты бросал попытки различить их и ограничивался категориями — платоники, перипатетики, киники и так далее.
Мемнид, как это было у него заведено, выбирал стартовую точку дебатов и позволял им затем протекать свободно, главное, чтобы в процессе кровь и осколки костей не заляпали его мебель. Поскольку присутствовали мы с Диогеном, Мемнид выбрал тему, которая определенно осталась бы в рамках политики независимо от того, куда отклонится беседа.
— Если бы я был Великим Царем, — начал он, — и сказал бы вам: вот пять тысяч семей и достаточно денег и запасов, чтобы основать колонию, куда бы вы отправились и каким образом устроили бы ее? Кориск, твой город основан недавно, и у тебя должно сложиться ясное мнение о предмете. Что ты скажешь?
Та часть меня, которая не стонала «О боги, только не снова!», была чрезвычайно довольна выбором темы. На этом поле каждый добросовестный философ практиковался ежедневно, как музыкант играет гаммы; подрезая лозы или копая канавы, он полирует вступительные замечания или вымучивает новые, оригинальные взгляды на стандартные элементы. Так уж получилось, что эта тема, несмотря на ее сокрушительную банальность, была всегда близка мне. Она относилась к тем немногим вопросам политической теории, которые действительно интересовали меня, однако я прилагал все усилия, чтобы мой энтузиазм не попался под ноги моему профессионализму.
— Что ж, — сказал Кориск (иногородний, как ты помнишь, и таким образом, единственный из присутствующих, кто мог сообщить нам что-то новое). — Я полагаю, у себя в... (будь я проклят, если помню, как это место называется; в любом случае, сейчас, после визита наступающей армии в той или иной войне, это не более чем заросшие кустами руины) мы добились разумного баланса. Мы уверены, что наше общественное устройство представляет собой идеальную смесь трех систем управления: монархии, олигархии и демократии. Таким оно стало случайно, однако мы давно обнаружили, что нам, на самом деле, нечего добавить к положению, в которое поместила нас судьба.
— Правда? — спросил Мемнид. — Звучит интересно. Что же произошло?
Кориск улыбнулся.
— Поверите ли — обвал, — сказал он. — Мы построили Зал Совета на южном склоне Крепостной Скалы, местной версии Акрополя, если угодно. Это миниатюрная гора прямо в центре города с крутыми склонами с трех сторон и естественным источником на вершине — идеал для обороны. К несчастью, там, где мы возвели Зал Совета, в скалах крылся какой-то изъян, поскольку в один прекрасный день, совершенно неожиданно, он рухнул на Площадь Корзинщиков вместе со всем Советом.