Абдижамил Нурпеисов - Кровь и пот
«Что это? Уши иноходца? Два, три, четыре… Разве бывает у коня четыре уха? Доконало все-таки меня солнце, кружится голова». Верховые вокруг мурзы зыбились, как в тумане, он не мог даже различить, у кого какой конь. Сивые, серые, вороные — все масти сливались. Земля под копытами иноходца качалась, будто море, и, чтобы не свалиться, мурза поспешно закрыл глаза. Негромко переговаривавшиеся до сих пор солдаты вдруг опять закричали, стали погонять коней. Мурза, боясь головокружения, не открывал глаз. Иноходец его шел шагом, а он, уронив голову на грудь, погружаясь в забытье, вспоминал тот первый год их жизни с Акбалой.
По желанию мурзы юрту поставили в некотором отдалении от большого аула, на самом краю оврага Ак-Чили. В том году даже в самые знойные месяцы густые травы в недоступном никакой жаре овраге до поздней осени сохраняли весеннюю сочность и аромат. Все лето Акбала не закрывала полог белой юрты, обращенный к оврагу. Никому не позволялось топтать траву возле юрты. Только самые почетные гости могли подъезжать верхом к юрте молодых. Многочисленные праздные путники, днем и ночью осаждавшие байский аул, как правило, спешивались где-нибудь подальше и к юрте добирались пешком. Дойный скот держали тоже далеко за аулом. Тундук белой юрты был неизменно опущен, кошма снизу слегка приподнята, и в юрте сохранялся, постоянно приятный сумрак, а из-под низу поддувал бодрящий степной ветерок, настоянный на разнотравье. Иногда теплый ветер, носящийся над джайляу, неожиданно становился свеж и даже холоден к утру, и тогда, чтобы молодые под легким шелковом одеялом не продрогли, женщины-служанки осторожно подходили к юрте и тихо прикрывали дверцу. Акбала просыпалась всегда раньше, на заре, накидывала легкий чапан на свое горячее, истомленное мужниными объятиями тело. Выходя из юрты, она широко распахивала обе створки дверцы, и тогда снаружи, прямо из оврага, врывался в юрту густой пряный аромат степных трав. И эта легкая утренняя свежесть приятно бодрила разморенного на перине молодого мурзу.
И на другой год, едва пришла весна, байский аул снова собрался в Ак-Чили. Зима в том году выдалась суровая. Весеннее солнце долго не могло пробить ледяной наст, заковавший всю степь. Когда с первыми же теплыми деньками, зимовавшие у прибрежья аулы стали перекочевывать в степь, зима еще не унималась, и на хребтах увалов, над которыми гулял холодный ветер, все еще темными ноздреватыми пластами лежал снег. Растянувшееся на многие версты байское неторопливое кочевье, едва достигло всю зиму, отдыхавшего джайляу, как вдруг хлынул весенний дождь. Жидкие серые тучки, давно уже несущиеся по небу, быстро сгустились и плотно обложили небо. Ветер утих, и с гулом полил тяжелый ливень. Пришлось поспешно, на ходу ставить юрты. Под проливным дождем вся степь мгновенно превратилась в грязное море, по балкам и оврагам за аулом забурлила талая вода. Но скоро ливень унялся и небо прояснилось. Яркий безветренный день был совсем по-летнему ласков и тепл. Напитавшаяся влагой, разбухшая земля курилась, исходила паром, под теплым солнцем. Едва успел аул раскинуть свои юрты вдоль Ак-Чили, как начали ягниться овцы. Южные склоны увалов и оттаявшие бугры покрылись первой нежной зеленью. Особенно быстро пошла в рост пушистая трава в окрестностях Ак-Чили, и густо разросшиеся побеги туго налились, будто набухшее вымя.
В тот год люди не уставали дивиться мурзе. Все лето он ни на шаг не отходил от молодой жены, а когда уезжал куда-нибудь по неотложным делам, то весь изнывал душой по дому. Возвращаясь, еще задолго до аула он нетерпеливо приподнимался на стременах, высматривая среди белых юрт отау[26] Акбалы. А Акбала в тот год была особенно красива и нарядна. Сколько бы девушек и молодых женщин в ярких, пестрых одеждах ни толпилось возле юрт, Акбала все равно выделялась среди всех своим нарядом. Когда она в зеленом камзоле поверх белого платья с оборками, в высоком саукеле в серебряных подвесках, со звонкими чолпами в косах, грациозно ступая, выходила из юрты, даже старый софы, неохочий до женского пола, и тот при виде Акбалы поспешно отворачивал свое тяжелое, заросшее щетиной лицо и бормотал, отплевываясь: «Астафыралла! Эта греховодница кого угодно совратит!»
Прежде, возвращаясь из поездки, мурза неизменно останавливался в юрте старшей жены. К этому привыкли и байбише, и весь аул. Но с тех пор как взял он себе в жены еще и Акбалу и поставил ей отдельную юрту. Танирберген изменил этому правилу. Правда, первое время он чувствовал некоторую неловкость и смущался, въезжая в аул. Смуглая надменная байбише, подчеркивая, что именно она хранительница очага, доставшегося ей от свекра и свекрови, высокомерно восседала в своей юрте на пути мужа, как бы говоря: «А ну-ка попробуй, голубчик, проехать мимо!» Танирберген знал об этом. Знал он также и то, что думала она в такие минуты. А думала она о богатом и влиятельном роде, откуда мурза взял ее замуж, внушала себе, что она дочь богатых родителей, что отец ее ни в чем не уступает свекру, а мать — свекрови и что она может потягаться знатностью со своим муженьком. Все это было хорошо известно Танирбергену. И хотя она поджидала мужа с уверенностью в себе, обида и тревога все-таки гнездились у нее в сердце, и чутко прислушивалась она к каждому шороху за стенкой. Когда топот копыт проплывал мимо и начинал удаляться, завистливая и ревнивая байбише не выдерживала, живо вскакивала с места и выглядывала в щель. Молодой мурза спиной чувствовал ее пронзительный взгляд. Никуда не сворачивая и не останавливаясь, он не торопясь подъезжал по нежной, как плюш, невытоптанной зеленой травке прямо к юрте Акбалы. Так же, как и байбише, молодая жена нетерпеливо дожидалась мужа и чутко прислушивалась, высвободив из-под саукеле ухо, и как только доносился до нее шорох шагов спешившегося мужа, быстро поднималась и, приветливо позванивая чолпами, бросалась к двери. Не успевал Танирберген переступить порога, как она, красивая, молодая, улыбаясь от радости и счастья, сияя черными глазами, выбегала из белой юрты. Зная, что весь аул от мала до велика наблюдает сейчас за ним, мурза испытывал легкую неловкость, и румянец выступал на смуглых его щеках. Но Акбала, ничуть не смущаясь, держа мужа за руку, под звон чолп, идя несколько впереди мужа, учтиво распахивала перед ним дверцу юрты. А потом…
«Э, да что это, в самом деле, стряслось, почему так кричат?»— подумал мурза и открыл глаза. Нахлестывая своих заморенных кляч, солдаты с веселыми криками все скакали и скакали вперед, обгоняя его. Передние давно уже добрались до пасшихся в низине многочисленных стреноженных лошадей. Одни, расседлав и бросив своих коней, торопливо седлали свежих, другие, спотыкаясь и оступаясь на затекших от долгой езды ногах, гонялись за пугливыми лошадьми.
«Что же это? Выходит, и теперь в Ак-Чили стоит аул?»— думал Танирберген, заражаясь общим волнением и колотя каблуками своего иноходца. Интересно, чей же это аул? А вдруг какого-нибудь знакомого почтенного человека, а он привел к нему разорение? Не приведи господь! Как ужасно все-таки, что здесь оказался аул… Чей бы он ни был, а кому-то на беду привел он этих оборванных, грязных и озлобленных солдат.
— Ну вот, мурза, вы оказались правы. Вы видите аул за перевалом?
— А? — растерянно, откликнулся мурза.
— Аул, говорю. Вон, видите?..
— А-а! Да, да, аул…
— И юрты все белые. Богатый, вероятно, аул, как вы думаете? — оживленно спрашивал генерал Чернов, но мурза его уже не слышал.
Во все глаза глядел он на лошадей, которых ловили и седлали солдаты. Как ни старался он уверить себя, что обманывается, на ляжках коней, которых ловили солдаты, отчетливо было видно тавро величиной с копытце стригунка. Танирбергена прошиб холодный пот. Что же это?! Господи… О господи… Сердце его заколотилось, тошнотворная слабость овладела им. Он хотел крикнуть что-то генералу, весело заторопившемуся вперед, но не мог разжать челюсти.
У самого въезда в аул Танирбергену показалось, что иноходец его совсем не двигается. Спрыгнув с седла, хлестнув коня камчой, он в бешенстве побежал к аулу. Над аулом поднимался, перекатываясь из конца в конец, невообразимый шум. Мурза обезумел, пот, струившийся из-под шляпы, заливал ему глаза. «О господи, за что меня караешь?»— молился он.
В глазах у него потемнело, и он упал. Он тут же попытался встать, но мог только опереться на дрожащие руки. И опять будто кто-то совсем рядом произнес: «Да пошлет тебе бог погибель, Танирберген!» И он все вспомнил. Вспомнил, как возвратились джигиты, посланные им к туркменам, чтобы угнать лошадей. Все в черном, в глухую безлунную ночь, уже перед рассветом, неслышно, потому что копыта коней были обмотаны кошмой, тихо, крадучись, подъехали они к аулу, но в ауле, будто бы охваченном глубоким сном, их сразу услышали и повысыпали из землянок. Черные джигиты, спешившись, вели под уздцы черных, как ночь, коней. Покойник, завернутый в кошму, окостенело вытянув руки и ноги, лежал поперек седла на вороном коне. Припав к покойнику, не дав даже спустить его на землю, старуха мать закричала так, что вопль ее, казалось, поднялся к самым звездам. Все молчали кругом, и никто не осмеливался подойти к ней. Вышедший из своей юрты Танирберген тоже застыл в нерешительности, и чапан, накинутый наспех, соскользнул с его плеча. Вот тогда и крикнула ему старуха, перестав на минуту рыдать: «Ты лишил меня единственного сына, на старости лет отнял мою надежду, осиротил меня… Да пошлет тебе бог погибель!»