Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
Половцов иногда захаживал туда, послушивал: какое же мерзавство! И неужели вот это и есть революция? И неужели вот это для неё он покинул свой пост, свою часть, свою честь – а дальше?
Дальше – нога обрывалась. Если не удастся уцепиться за Корнилова… – да что же Гучков, чёрт его раздери, где ж его экстраординарная переписка, неужели уплыла? Именно близ Гучкова в смутное время генеральских перетасовок можно и выскочить в генералы!
И, всё не вызываемый в довмин, Половцов решил туда сегодня ехать.
Но явился Ободовский – и отзывая полковников по одному, объявлял, что просит их сегодня задержаться тут до позднего вечера, а он повезёт их к одному влиятельному лицу, для того чтобы осветить тому некоторые военные вопросы.
– Моё сердце, Пётр Акимович, лопнет от любопытства до вечера, я не доживу! Скажите мне хоть шёпотом – к кому именно?
И Ободовский тихо:
– К Керенскому.
О-хо-хо-хо-хо-хо-хо! Фью-фью-фью-ю-ю-ю! Гениально-комбинаторная голова Половцова сразу допоняла и домыслила всё остальное: Керенский готовится стать военным министром!
Хо!-хо!-хо!-хо!-хо!-хо! Надо ему понравиться.
Будущее несколько переориентировалось.
– А Александр Иванович знает?… И не возражает??…
Ну, так тогда это и беспроигрышно!
614
В минской газете прочитал Саня манифест «К народам всего мира». Нет, войны уже не будет. Прокликав такие слова, вряд ли можно воевать. Читали ведь и солдаты.
Это звучало, действительно, фантастически и патетически: через железные фронты, или, как там писали, – через горы братских трупов, через реки невинной крови и слёз, через дымящиеся развалины городов и деревень, – вдруг звучал какой-то новый, не государственный, голос, – от рабочих к рабочим других стран, от солдат – к солдатам чужих армий, – и могла ли после этого голоса по-прежнему продолжаться война?
И – не Сане было эту войну жалеть. Он сам себе удивлялся теперь, что мог два года с таким старанием и интересом служить. Что мог – добровольно на эту войну пойти.
Он пошёл – потому что тогда Россия нуждалась в защите. А теперь она нуждалась: как благополучно армиям расцепиться да всем разойтись по прежним занятиям.
А Сане, значит, опять в Москву и кончать университет? Мог ли он ещё вместиться на студенческую скамью? Да пожалуй ещё мог.
Всякая мысль о Москве приходилась ему особенно сладка – и хотелось именно туда скорей.
Надоели газеты, столько дребедени и пошлости было в них, распухала голова. Бросил, пошёл пройтись. По задней опушке Дряговца, мимо всех землянок, в сторону 2-й батареи.
Стоял податливый пасмурный денёк. Подтаивал снег, рыхлел повсюду – а на наезженной дороге зеркалили лужи. Близко кричали грачи, в перелётах и суетне.
На берёзках набухали почки.
Тут Саня встретил прапорщика Фокина, идущего в штаб бригады, очень мрачного. Повернул с ним.
По пути Фокин рассказал о своих злоключениях. Желая повеселить солдат – он поигрывал им на скрипке по вечерам. «А барыню можете?» «А комаринскую можете?» Подбирал, иногда и плясали. И быстро прошёл об этом слух – и стали его уже вызывать каждый вечер, – сперва своя батарея и на передки, потом уже и соседние в Дряговце части: «Прийдить, господин прапорщик, а то весь коленкор без музыки линяет.» Наконец, это ему надоело, уже не осталось ни одного вечера свободного, он стал отказывать. Стали обижаться и даже смотреть по-волчьи. Тут нашли какого-то парня со стороны: «Дай ему скрипку, раз сам не подыгрываешь!» – «Да как же я дам в неумелые руки?» – «А он по ярмаркам играл.» Отказал – ещё хуже стало. Вот: как с ними правильно себя вести? и – можно ли по-доброму?
Саня в душе уверен был, что – можно. Но и с Фокиным не видел: где тот ошибся?
Что его самого соединяло с солдатами – это то, что он знал мужицкий труд и был из мужиков же. А без этого – легко было совсем потеряться. Выходило так, что всякий надевший погон со звёздочкой – уже был обречён на отъединение. Все офицеры до единого – и надменные гвардейские служаки, но и молодые недавние интеллигенты, – все своими погонами отъединялись бесповоротно.
Вот, запрещены были всегда карточные игры солдатам. Но офицеры, напротив, всегда играли, – зачем? Неужели нельзя было воздержаться, отказаться? А теперь – из Петрограда разрешили и солдатам. И они в землянках сидели и резались в карты. И – что можно возразить? А при картах – уже не те солдаты.
Расстался с Фокиным – в расположеньи своей батареи уже слышал знакомый рогочущий, как жеребячий, голос. Чернега! Саня обрадовался: неделю его не было, как уехал на противоаэропланные курсы в штаб гренадерского корпуса.
Пошёл на голос.
Чернега с большим красным бантом на груди шутил с группой солдат, те вдвое перегибались-смеялись. Вот что в нём осталось – фельдфебельское, это да, Чернега был всегда с солдатами заедино, ещё гораздо свободней, чем Саня.
– А, Санюха! – прилопатил тяжёлой рукой. – Ну, как ты тут? Ты, говорят, член батарейного комитета?
– Да выбрали вот, – улыбнулся Саня.
– И председатель батарейного суда? – уже всё выспросил Чернега.
– Да, – ещё улыбнулся, неуверенно.
Уже влёк его Чернега под локоть в землянку и спросил:
– А Бейнаровича – председателем выбрали? Как допустили?
– Да он выступал, кричал… Конечно б, Дубровина.
– Зря, зря, – уже в землянке отпыхивался Чернега, но не очень заботно. – А у нас в корпусном – тоже еврей, ефрейтор, но образованный, умный, зараза.
– В корпусном – что? – не понял Саня.
– Комитете! – хохотал Чернега. – Ты разве не знаешь? Я же теперь в корпусном комитете, ты не знаешь?
– Всего корпуса? – так и сел Саня на чурбак.
– Ну! А ты не знал?
Со своей купеческой койки ноги спустя, Устимович сиял, он уже знал.
– Да как же ты попал? – изумлялся Саня.
– А я ж там рядом был! Речь им двинул – и выбрали.
Смеялся, очень доволен.
– Тут ещё мою койку не заняли? Сейчас меня Цыж обещал кормить. За всю неделю, что я не добрал тут.
И руки тыкал под умывальник наскоро.
– Всего Гренадерского корпуса? – продолжал изумляться Саня.
– Всего, всего! – бодро хохотал Чернега, руками в полотенце. – А скоро будет армейский съезд – и туда уже выбран, поеду.
– Так ты у нас что? И в батарее не будешь? И служить не будешь?
– Вот, скажи, Санька, и сам не знаю, – посерьёзнел Чернега. Пошёл сел на санину койку. – Никто меня, конечно, с должности не высвободил, но исполнять её мне никакой возможности нет. Вот, как теперь с комитетскими будет – никто не знает. Сегодня ж опять в корпус назад надо гнать. – Посмотрел: – Да вы тут с Устимовичем – неужели не справитесь?
Устимович улыбался – с надеждой ли на Чернегу или почтительно, как на героя. Устимович от всегдашней мрачности повернул последние дни к весёлости, то и дело улыбался. Шёл один тот конец, которого он и хотел.
– Ну и койка у тебя неудобная! Как тебе жердь в подколенку не давит? – пошёл, пересел к столу. И по столу хлопнул толстой ладошкой, как прибил: – Всё, Санюха, начинается житуха – ещё такой солдат не видал. Долой баронов, фонов и шпионов! Стоять в окопах будем – а вперёд ни шагу!
И – попыхал, полыхал задыхательным смехом, нельзя понять: и сам так думает или это он про других.
Увидел санин недоверчивый взгляд, и:
– А что? Плохой привал лучше доброго похода. Не я придумал: вон, в газетах пишут: все уставы будем ломать! Наверно и правила стрельбы! Зря ты, Санька, учил! – и смеялся, трясся.
Ещё заново подивовался Саня на своего неиссякаемого приятеля. На всё встречное в жизни был у него избыток силы и веселья. Так и теперь. Зная Чернегу, можно было предсказать, что его и революция с ног не собьёт. Но ещё новой силы он за эти дни нахватался.
– Так ты же мне… Ты – что? Эти дни – где?…
Ещё колесей грудь выкатил Чернега, кашлянул для приосанки:
– Я, Санюха, полки объезжал.
– Полки?
– Перновский, Несвижский, Киевский, Самогитский. Объезжал, знакомился, на передовке везде побывал, комитет должен всех знать! Теперь, Санюха, эти звёздочки, – себя по погону пошлёпал, – ничего не стоют. А вся власть будет у комитетов, привыкай. И имей в виду: не верят солдаты, что офицеры революции рады. «Ещё куда господа потянут!» Закоренело, понятно. Офицер мол и хороший-хороший, а кровь чужая. И не без этого. Езжу, убеждаю: рады мы! вот, на рыло мне смотрите! В пехоте, знаешь, не как у нас, меж собой ворчат: везде начальство поснимать, а чтоб свой брат стал. А другие уже домой бегут: боятся, без надела останутся. А на кой ляд эта война, правда? Фу-у-у!… Да что ж Цыж не идёт, не несёт?
Всем своим чёрным долго-усталым лицом Устимович передавал согласие и восторг.
Да и Саня смотрел на Чернегу едва ли не с восхищением – на эту жизненную силу прущую, безмерную.