Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 1
Шульгин потряс головой и съехидничал:
– Не много же у нас прав для начала, если только и можем мы призывать к совести населения.
– Да чего ж больше, батенька! – с облегчением выдохнул Ржевский. – Да что ж вам больше совести!
Всё же докончили, выслали второе воззвание журналистам…
Но в груди Родзянки поднималась гордость. Нет, не робкого он десятка! Да, он сделал такой шаг, и сделал его для спасения России. И теперь надо привести столицу в порядок, а значит прежде всего собрать распавшиеся войска.
Но для этого – Временному Комитету нужен свой полководец.
Высказал. Обсуждали.
Однако все полководцы на фронте. А в Петрограде – негожие канцелярские генералы, вроде вот этого Беляева. Да и те, если не у Хабалова – так где их искать?
Стали думать, сразу в восемь голов. И в одной голове просветилось: да Энгельгардта!
Энгельгардт – полностью свой, член Государственной Думы. В прошлом – улан-гвардеец, любитель скаковых лошадей, – и окончил Академию Генерального штаба, хотя никак это не направило его последующей жизни. И ещё не стар.
Так великолепно! Он кто по званию? Нето подполковник, нето полковник. Отлично! А где он сейчас? Да где-то здесь, был на частном совещании, и ещё потом оставался.
Искать его!
И нашли.
Пришёл – в сюртуке, в белой манишке с бантиком, ничто не напоминало в нём военного. Но свой же человек, думский, октябрист!
Никогда он не возвышался до общества лидеров Думы, а тут – все лидеры ласково приветили его. И во мгновение кооптировали в состав Временного Комитета (получился – тринадцатым, а так подгонял Родзянко, чтобы было двенадцать!). И назначили – как он будет называться? – поскольку командующий войсками пока Хабалов, – пусть будет «комендант Петрограда»!
И теперь он должен будет возглавить все воинские части, перешедшие на сторону народа. Собрать их, вновь организовать. А если придётся – то, да, и вести военные действия против войск реакции.
Но, господа, но так сразу?…
Вот сразу, двумя руками депутата, даже не надев мундира. (А мундир дома есть? – Есть).
С опозданием ворвался длинноусый терец Караулов – с газырями на черкеске, – чем не главнокомандующий? вот он я!
Но не хватало терцу образовательного ценза.
– И как же безо всякого штаба? – спрашивал Энгельгардт.
Да позвольте, господа, тут какой-то штаб у нас уже есть по соседству, да вот в кабинете Некрасова.
В кабинете Некрасова? – изумился Родзянко. Вот тут, за стенкой штаб – и никто не доложил?
И воззрился на своего молодого, слишком ловкого заместителя.
Но Некрасову не добавилось румянца, и так же непроницаемо смотрели его синие глаза. А голос умел бывать таким искренним, простодушным: а что такого? товарищи из Совета депутатов попросили помещения…
Родзянко возмущённо поднялся. Нет! Так он не может руководить, ничего не ведая в собственном доме! Он не стал обходить кругом по коридору, а властно толкнул заклеенную небольшую скрытую дверь – и прямо вступил в кабинет Некрасова.
И за ним – Некрасов, Энгельгардт, ещё некоторые. (Милюков как сугубо гражданский человек не пошёл).
А там тоже не ожидали, эта дверь, думали, не открывается. И вдруг – сам Родзянко!
Какой-то сидел угрюмый исподлобный, в мятом пиджаке и с мятым лицом. Какой-то лейтенант-морячок с косым начёсом. Один прапорщик. Несколько ожидающих. И груда винтовок в углу, на полу, вот и весь штаб.
Родзянко с неудовольствием быковато осмотрел весь этот непорядок. И очень бы сейчас ругал Некрасова. Но может быть это как раз и было то, что нужно?
Кивнул им.
– Господа офицеры, – процедил, не находя подходящей формы обратиться.
Перед его величественной фигурой все давно вскочили и подтянулись.
– Временный Комитет Государственной Думы принял на себя восстановление порядка в городе. Для этой цели комендантом Петрограда назначается генерального штаба полковник Энгельгардт, вот, прошу любить, – которому вам всем и надлежит подчиниться.
Тут – никто не возразил. Но последние слова Родзянко слышали и несколько других, вошедших из противоположной комнаты (да они уже тут все комнаты захватили!). И во главе их какой-то лысый малорослый припрыгивающий штатский с расстёгнутым сюртуком, со смоляной прямоугольной бородой вырвался:
– Не надо нам вас, толстопузых, цензовых! Это – штаб обороны Совета рабочих депутатов, и он никому не подчиняется!
То есть как? Родзянко остолбенел как от удара палкой в лоб. Ведь он только что, принимая власть, предупредил: при условии всеобщего полного ему подчинения!
И вдруг – такие оскорбления? такой невозможный язык?
И это – рядом с его кабинетом?!
Но как раз оттуда, из кабинета, стал слышен настойчивый звон и звон телефона. А Родзянко приказал секретарям только самые важные звонки на него переключать. Значит важный.
Без сожаления ушёл от этой несуразной сцены, из этого анекдотического штаба, за ним пошли и другие думцы.
Крупной лапой взял трубку, зовко отозвался – и впился слушать, уже только односложно отвечая.
И все тут замолчали, перейдя во внимание, стараясь уловить, о чём разговор. Кто говорит – не сразу поняли, но, видимо, кто-то связанный с правительством и с Государем.
И вдруг Родзянко посерел, и голос его пал. Переспросил:
– Восемь полков?!
И сразу всем понятно стало: откуда полков и куда.
Восемь боевых полков? А в Петрограде был десяток стадо-овечьих батальонов!
Проняла Председателя испарина – даже на шее и на груди. Ах, поторопился! Теперь если кто бунтовщик – так он первый.
Ну, что бы стоило Беляеву позвонить на час раньше! – и ещё можно было… ещё можно было… Что стоило ещё немного подождать? И зачем Милюков бегал к корреспондентам? И зачем разослали воззвание?
Поднялось в нём раскаяние: ликвидировать бы сейчас этот комитет, пока не поздно!
Но смотрел на своих коллег – не посмел вымолвить.
И всех проняло молчание. И Родзянко мутно осматривал этих беспомощных, из которых ни один же не был настоящим военным, не то что кавалергардом, и ни один не мог постоять с ним плечо к плечу, – ни развалина Ржевский, ни простяга Шидловский, ни тихоня Дмитрюков, ни попрыгун Шульгин, – а уж Милюков предаст первее всех.
Много лет Дума атаковала, изобличала, насмехалась – а правительство сжималось трусливо, а Верховная власть не подавала признаков: слышит она? не слышит? И создался в Думе особый климат: говорить о верхах развязно, вести себя так свободно, как если бы верхов не было. И привыкли, что их – как бы нет.
А они – вот они. Восемь боевых полков.
Вдвинулась императорская рука – и прихлопывала их тут, вместе с их успехами, их Комитетом и воззваниями…
160
Уж лучше Сергея Масловского кто и представлял, как надо совершать революцию? В Девятьсот Пятом он написал (анонимно) листовку-инструкцию по тактике уличного боя с баррикадами. Правда, сам не проверял её на практике.
А то, что началось сегодня, – началось совсем не правильно, с каких-то вздорных эпизодов: по плацу Академии Генерального штаба стали летать пули, неизвестно кем и куда выпущенные, так что нельзя было по библиотечной службе даже пройти от главного корпуса ко флигелю. Потом вдруг побежали, пригибаясь за рядами дровяных штабелей, какие-то солдаты – но то не были ни инсургенты, ни правительственные войска, а, без фуражек, кто и без шинелей, – солдаты, еле выскочившие из своих казарм и удиравшие от своих товарищей, чтоб их не втянули в бунт. Это были частью преображенцы, частью гусары, – и некоторые из них ткнулись просить пристанища в подъезде Академии. Но при таком смутном уличном состоянии и швейцар, и дежурный офицер побоялись держать их в подъезде, а спрятали в подвале, в типографской кладовой, между большими рулонами бумаги, – и туда любопытствующие офицеры Академии ходили на них смотреть и расспрашивать.
Если б это было серьёзное революционное движение, то уже то неправильно, что оно началось не в рабочих кварталах, не около заводов, даже не на проходном для всех Невском, – но в центре военных кварталов Литейной части, уж самой надёжной правительственной цитадели. (Потому и переполох был изрядный в академической профессорской).
Да, одиннадцать лет назад, а под свои тридцать и после многих личных неудач, Масловский вступил в партию эсеров и, можно сказать, был участником той революции. Но всё было жестоко разгромлено, и он сам едва не угодил в Петропавловскую крепость, – и на последующие годы устроился в тихой должности библиотекаря Академии (по знакомству, отец его раньше был профессором тут) – и задыхался здесь, как заложник революции в стане оголтелой реакции, мракобесной преданности трону, и среди большинства должен был передвигаться невыразительно замкнуто, деревянным голосом говорить, чего не думал, и лишь некоторым мог едко открывать свои вольные мысли. О его революционном прошлом и революционной сути знала, конечно, петербургская революционная демократия, но встречался он с ними редко, а не делал ничего, потому что вся жизнь замешалась в безнадёжном быте. С начала войны библиотекарство стало ещё и хорошим прикрытием от фронта, и Масловский вовсе закрылся. И так надо было эту войну пересидеть в покое – а вот, началось что-то…