Борис Карсонов - Узник гатчинского сфинкса
— А слышали ли вы отзыв императрицы Екатерины о записках Фридриха? Она якобы высказалась в том смысле, что ради красного словца Фридрих готов приукрасить все, что угодно?
— Помилуйте, Август! Ее величество сама о том мне писала. Кстати, последнее от нее письмо я получил три дня назад…
Циммерман сказал об этом как-то просто и буднично, как если бы речь шла не о владычице полумира, а о новых подтяжках, предлагаемых галантерейным магазинчиком Пирмонта.
— Вы, вы с ней переписываетесь? — голос Коцебу сел и все в нем затрепетало.
— Да как-то так вышло, — неопределенно сказал Циммерман.
После этого разговора Коцебу и вовсе по-собачьи привязался к своему приятелю. Утром он заходил за ним, чтобы вместе идти к источнику, хотя, вправду сказать, жил в противоположной стороне деревушки и ему крайне несподручно было делать длинную петлю. После обеда, к приходу почтовой кареты, бежал в отель за почтой. Если экс-лейб-медик был занят, он просматривал газеты, уединившись на длинной террасе. Но часто, когда Циммерман покидал свой письменный стол и выходил к нему, то устраивал громкие читки о политических и либеральных новостях Европы, о дискуссиях философов.
К философии у Циммермана был особый счет. Взять тот же Берлин. Еще не так давно, Иоганн хорошо помнит то благостное время, когда девушка краснела при одном только обращении к ней мужчины, встретившегося в церкви или в лавке зеленщика. А что теперь? Боже, это же не город, а содом и гоморра! Какие-то сомнительные странствующие певички, и подумать только — с обнаженными до самых плеч руками; в трактирах, перед дверьми модных магазинов, на бульварах и площадях вертятся невесть откуда взявшиеся вульгарные гризетки, с огромными, бантом повязанными, красными шейными платками и «готовые к услугам»!.. Рассказывают, в аллеях зверинца, едва ли не на глазах гуляющей публики, берлинские Венеры едва не изнасиловали какого-то деревенского простофилю, маменькиного сынка, по неосмотрительности углубившегося в парк. Сказывают, что уж и раздели его, и даже часы сорвали…
Катастрофическое падение нравов! Вот вам цена отступничества от Веры. И споспешествовало этому не что иное, как новейшая философия, пытающаяся, расчленив, разъять душу человеческую, выставить жалкие останки на всеобщее обозрение и на обломках их сварганить некий оправдательный вердикт тому цинизму и той низости, в который она ввергла греховную сущность homo sapiens.
— Теперь вам понятно, дорогой мой фамулус[9], — доверительно втолковывал Циммерман своему молодому другу, — почему я не приемлю эту расхристанную партию Aufklärung?
Августу было понятно. Он был не только способным учеником, но и… благодарным. Расставались с объятиями и поцелуями. Коцебу не смел прямо просить, но мудрый Циммерман хорошо понимал душевные терзания молодого человека. И, уже сидя в карете и держа снятую шляпу на коленях, он перегнулся через окно дверцы и слегка похлопал Августа по плечу.
— Можете быть уверены, коллега, — так и сказал: «коллега», это после фамулуса-то! — я замолвлю за вас словечко перед ее величеством.
— Ах, мой патер, я так счастлив, так счастлив! — Коцебу готов был схватить и с нижайшим почтением приложиться к пухлой ладони старика. И он уже бережно тряс тяжелую, мясистую руку доктора в своих сухоньких ладошках. Он готов был даже, подобно святой Веронике, отереть вспотевшее лицо своего благодетеля сухим убрусом, но тут лошади тронули и Коцебу едва увернулся от заднего колеса.
— До встречи в Берлине! — Циммерман поднял шляпу.
— Я не забуду вас, доктор! — крикнул Коцебу.
Надо отдать должное нашему герою: Август был обязателен, особливо ежели это хоть краешком касалось Российского трона. А тут такая удача! Ведь ежели дело повести с умом, ежели с помощью того же старика Циммермана удастся обратить на себя внимание Российской Минервы?.. Чур, чур, не сглазить бы! Ведь может статься, что и он, как Вольтер или Дидро, будет переписываться с нею, о боже, воздействовать на нее! Уж он бы, он бы… Страшно подумать! В такие моменты, как говорят, случай непременно сам идет навстречу. Однажды на песчаной дороге, на перепутье, Коцебу повстречал легкую пароконную карету. Каково же было его удивление, когда при разъезде в окне ее он приметил круглую румяную физиономию своего хорошего знакомца, литератора Карла Морица — одного из блистательных приверженцев «бурных гениев», — и, кажется, близкого друга Ленца. Тот тоже заметил его.
— Август! — крикнул он. Мориц по-ковбойски, с ходу сиганул с подножки своей колымаги на подножку поравнявшейся с ним кареты и распахнул дверцу. Они были едва ли не одногодки, и отношения их были самые что ни на есть студенческие.
— Карл! Дай я тебя расцелую за твоего Антона!.. — Молодые люди бросились в объятия.
Именно тогда-то, после двухминутного разговора на междометиях, когда они уже готовы были расстаться, Мориц вдруг спросил:
— Слушай, где старик Циммерман?
— Как где, дома.
— Говорят, в Пирмонте?
— Был в Пирмонте, а теперь дома.
— Жаль папашу. Этот мясник Бардт бифштекс из него сделал!
— Что такое? — вскричал Коцебу.
— Как? Ты ничего не знаешь? В таком случае, презентую! — Мориц, уже сидевший в карете, ловко пустил в открытую дверцу небольшую брошюрку в желтоватой обложке. Коцебу так и припал к ней глазами: «Mit dem Herrn Zimmermann deutsch gesprochen von D. G. F. Bahrdt»[10].
Так-так, господин Бардт, Циммерман устарел: да, да, он перетряхивает бабушкины сундуки и примеряет на потребу ультрасовременного человека пронафталиненные, выбитые молью жюстокоры.
— Très bien, monsieur Bahrdt, très bien![11]
В тот же день Коцебу отправил Циммерману письмо, в котором сказал, что дело это он так не оставит и что он решился…
«Я выверну всех наших знаменитых философов наизнанку, затем совсем раздену и пущу их маршировать по Липовой улице[12] на потеху обывателя!»
Работоспособность Коцебу была феноменальной. Ей удивлялись, восхищались, но привыкнуть к ней, объяснить ее никому не удалось. Памфлет свой он состряпал в излюбленной им форме драмы. Боже, чего там только нет! Если бы только смех и сарказм. Увы! Вот уж где проявил себя изощренный, острый ум его создателя. Граница между печатным и… непечатным текстом была столь тонка и эфемерна, намеки и прямые выпады столь эмоционально ярки и литературно разработаны, а естественные слабости человеческой натуры так изощренно взвинчены и умело подрумянены, что вполне понятен тот невероятнейший шум, который разразился по всей Германии после того, как из типографии Лейпцига отдельной книгой вышла эта драма. Тираж ее разошелся в несколько дней — случай небывалый. Причем за книгой этой гонялись не только люди из пишущей братии. Если бы! Ее жаждали торговки залежалым товаром и разносчики зелени, солдаты его величества короля и содержатели почт и трактиров. Ее покупали, перекупали и обменивали с рук на данцигскую водку и французские кружева. В то время такого понятия, как бестселлер еще не существовало. Хотя, как мы понимаем теперь, книгу эту по всем показателям можно было бы отнести именно к этому разряду. Чего стоит один заголовок: «Doktor Bahrdt mit der eisernen Stirn, oder die deutsche Union gegen Zimmermann»[13].
Да-с! Это, конечно, весьма учтиво: с железным лбом! Но пикантность этому опусу придавал не столько железный лоб, а то, что Коцебу выпустил его не под своей фамилией и даже не под псевдонимом, что было бы так естественно и объяснимо. Парадокс, но наш герой сделал невероятнейший, трудно объяснимый и потому вроде бы совсем нелогичный литературный кульбит: он подписал книгу фамилией вполне благополучного писателя, барона Книгге. Да, да, того самого чопорного барона, с длинным носом и деревянной походкой, который при всяком удобном случае поносил королевского лейб-медика Циммермана самыми последними словами! Теперь же выходило, что он, Книгге, поносит своих единомышленников в угоду своему противнику. Эвон как!
Рассказывают, что когда барон прочел памфлет, он зашелся в истерическом хохоте. Прибежавший домашний доктор, не мешкая, отвратил ему вену и выпустил прочь всю дурную кровь, после чего умолкнувшего барона уложили с грелками в постелю, в которой несчастный и провалялся весь спектакль «натуральной» драмы.
А спектакль и впрямь разворачивался по всем канонам классической комедии. Газеты Германии свои первые колонки, где обычно сообщались последние новости о событиях революционной Франции, теперь отдали репортерам скандальной хроники. Всех мучил один и тот же вопрос: кто же тот таинственный автор памфлета, что спрятался за барона Книгге?
С утра, еще не успев выпить свою чашку кофия, обыватель хватал газеты, искал и муссировал новые подробности. По вечерам в трактирах за кружкой белого пива некий Ганс заключал пари с неким Фрицем на предмет предполагаемого автора. Сказывают, что подобные пари заключались не только среди добропорядочных бюргеров и экзальтированных студентов Йены, Берлина или Геттингена. Еще более о том говорили и спорили в благопристойных гостиных аристократов, на придворных балах и в театральных ложах, где и ставки были несоизмеримы.