Алексей Шеметов - Вальдшнепы над тюрьмой (Повесть о Николае Федосееве)
Погасла лампочка, в камере стало темно, но через минуту посветлело. Николай посмотрел вверх, на решётку, и вспомнил, что ведь вскрылась Нева. Он поднялся к окошку. Река, мутная, гладкая, выпуклая на середине, двигалась медленно и мощно, а по заречной набережной торопливо шагали в обе стороны люди, завидно свободные.
— Господин, в окно смотреть не разрешается. — послышалось сзади.
Николай обернулся и в проёме дверной форточки увидел лицо надзирателя-новичка.
— Приказано следить. Тут я не виноват. Вы уж не нарушайте, а то мне влетит.
— Хорошо, я не буду смотреть в окошко. — Николай спрыгнул с табуретки.
— Знаете что? — сказал надзиратель. — Вы смотрите, только прислушивайтесь. Как пойдёт кто но балкону — соскакивайте. А я не буду мешать.
— Спасибо.
Форточка захлопнулась. Николай не полез сразу к окну, ходил по камере и улыбался: как легко обломал он солдатика! Получил разрешение смотреть на вольную жизнь. Да, там, за Невой, люди двигаются свободно. По крайней мере так кажется, когда глядишь на них через решётку. А на самом деле они далеко не вольны в своём движении. Каждого из них гонит необходимость, и гонит в определённом направлении. Они бегут служить империи. Какой-нибудь чиновник десятого класса, коллежский секретарь, бегущий сейчас по набережной, может действовать, конечно, свободнее арестанта, но не пользуется этой возможностью. Иметь свободу и быть свободным — не одно и то же. Перед чиновником не висят вот такие жёсткие правила, определяющие каждый шаг, но он не рискнёт ни на один вольный жест в своём департаменте. А на тебя, арестанта, ежеминутно давит этот лист бумаги, и ты всё-таки протестуешь, добиваешься уступок и часто действуешь так, как тебе хочется. Ты хотел связаться здесь с казанскими друзьями — и достиг этого, хотел продолжить свою работу — и тебе наконец разрешили. Теперь надо достать нужные книги. Добивайся. Пиши упрямому Сабо, пиши в главное тюремное управление, в департамент полиции, в министерство внутренних дел. Бей — и пробьёшь. Дадут и книги. Разыщи в Нижнем марксиста Скворцова — пусть он, если остаётся твоим другом, пришлёт «Юридический вестник» с его, скворцовской, статьёй о современной деревне. Надо написать Кате Савиной, чтоб она связалась с Нижним. Садись, займись сегодня корреспонденцией, а в субботу примешься за дело.
В субботу, свободный от всех забот, он целый день читал Ключевского, делал короткие выписки, заносил в тетрадь свои заметки. Вечером, просмотрев все «крестовские» записи, он решил определить границы своего исследования и набросать план. Начал писать, но сразу понял, что выдаёт себя: Сабо, пожаловав эту прошнурованную тетрадь, будет, конечно, проверять её, а почтовую бумагу дают только для писем: сколько листов получил, столько и отправь.
Он зачеркнул, заштриховал написанное и захлопнул тетрадь. До звонка сновал по камере, потом, когда выключили свет, лежал на жёсткой кровати, ворочался, шурша соломенной трухой, на тонком тюфяке и всё думал в темноте о своей работе, и она почти зримо разворачивалась перед ним, огромная, охватывающая двадцать веков русской истории. Община, за изучение которой он взялся, чтобы приготовиться к серьёзному спору с народниками, давно увела его за пределы первоначальной темы и влекла всё дальше и дальше. Куда она заведёт его? И справится ли он с таким колоссальным трудом? Русская община. Она, дитя первобытных племён, дошла до крепостного хозяйства, вступила с ним в сожительство, пережила его и попала в лапы молодого плотоядного капитала, призванного прикончить её. Длинен и сложен путь её, и, чтобы проследить его, надо исследовать все социальные дебри, через которые она прошла.
Он не пытался уснуть: работать можно было и в темноте. А чем лучше при свете-то? Читать почти уж нечего, писать, что хочешь и как хочешь, нельзя. Думай, отшлифовывай каждую мысль, чтобы утром пришпилить её к тетрадному листу двумя-тремя словами.
Поздней ночью внизу, под балконом, возникли какие-то звуки. Николай прислушался. Там, в глубине коридора, ходили, переговариваясь, люди. Может быть, обыск? Кто-то поднимается по лестнице. Надзиратель, конечно. Сегодня в этом отделении дежурит длинноусый. Почему его не слышно было на балконе? Спал? Или просто не хотел зловредничать ради праздника? Великая суббота — неохота ему грешить.
Не будить ли идёт? Да, гремит в чью-то дверь.
— Па-аднимайсь! Собирайся в церковь.
В церковь? К заутрене или ко всенощной? Непонятно. Звонка не дают. Отказало электричество? Нет, вспыхнула лампочка.
Надзиратель, стуча в двери, удалялся в конец балкона, но Николай не поднимался, надеялся как-нибудь отговориться от церкви и остаться в камере со своими мыслями. Служака шёл уже обратно и стучал всем вторично. Подойдя к двери Николая, он открыл окошечко.
— Что, не слышите? В церковь, сказано. Собирайтесь.
— И не думаю.
Надзиратель открыл дверь, вошёл в камеру:
— Вы что, Христа не признаёте?
— Христос загонять в церковь не учил. Что говорится в святом благовествованпп от Матфея? — Николай приподнялся, опустил на пол нош, прикрывшись одеялишком. — Молчите? Как учил Иисус молиться? Не знаете? Так вот, слушайте: «Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись отцу твоему, который втайне, и отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно». Поняли?
— Из евангеля, что ли?
— Да, это из евангелия.
— Евангель-то знаете, а бога не признаёте. Пошли на преступление.
— На какое?
— Вам лучше знать. Зря не засадят. Натворили, а теперь вот поди каетесь?
— Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся.
— Опять евангель? — Усач подвинул к себе табуретку и сел подле кровати, чего никогда не допускал не только он, но и никто из менее строгих надзирателей. — Правду всё ищете? И бог. видишь, тоже за правду. Только я никак тут не пойму. Хочет правды, а наказывает за всё. Вот заперли вас — и никакой малости. По правде-то я должен жалеть вас. А долго я так продержусь? Выгонят. У меня десять ртов, каждый есть просит. Вас пожалей — семью обидишь. Одних погладишь — других ушибёшь. Никак по увязывается. Всем не угодишь, хоть бы ближних обогреть. Семья большая — вот и стараешься, кричишь на вас, чтоб дольше держаться, чтоб жалованья прибавили. Тяжёлая жизнь. Думаете, мы звери? В душе-то жалеем вас. Посмотришь другой раз на какого-нибудь несчастненького — ком к горлу подкатит, слеза навернётся. Ну, тогда нарочно разозлишься и давай рявкать. Орёшь на него, а самому больно. И сладко как-то. Ей-богу, сладко. Это от греха. Грешить приходится.
— И бога не боитесь?
— Бога? А что, как нет его, бога-то? Больно уж всё запутано. Он не позволил бы. Как по-вашему?
Я давно хотел спросить. Вы тогда, на прогулке, сцепились со мной — думаете, я зло затаил? Нет, похвалил в душе. Вот это, мол, человек! Ни себя, ни других не даст в обиду. Даже за Прошку заступился.
На балконе послышались шаги; надзиратель вскочил, выглянул из камеры и повернулся к Николаю:
— Старшой идёт. Поговорим в другой раз. Вы уж сходите в церковь-то.
— Нет, не пойду.
— Своих там увидите. Весь корпус пойдёт.
Шаги приближались.
— Чего сидите, собирайтесь! — закричал усач, подмигивая. — Живо! Не разговаривать! — Он ещё раз подмигнул и вышел из камеры, лязгнув дверью.
Николай отбросил одеяло и стал одеваться. Если в церковь идёт весь корпус, не стоит отказываться: может быть, удастся не только увидеться, но и переброситься словами с казанцами. Поговорить бы с Сашиным! Не пришлось пожить в соседстве. Сами виноваты: не обнялись бы тогда на балконе, до сих пор сидели бы поблизости. Надо было выдержать, разойтись спокойно, а то понадеялись, что никто не заметит, и бросились друг к другу, но снизу видны ведь все ярусы — усач, конечно, подсёк и доложил начальству, и Алексея в тот же день, не дав побыть на новом месте и суток, увели в другое отделение. Старик услужил. Дошлый, распознает все связи. Что это сегодня он так разговорился? Совесть прорвалась?
Надзиратель открыл одну за другой двери. Николай вышел из камеры. По всем балконам четырёх ярусов, тускло освещённых редкими лампочками, гуськом двигались арестанты, а внизу, на перекрёстке коридоров, стояли, окружив площадку, надзиратели. Арестанты, идущие впереди, уже спустились с. лестниц и выходили на площадку, на яркий свет, и Николай, шагая по балкону, смотрел через железные перила вниз, чтобы увидеть кого-нибудь из знакомых. Но арестанты двигались со всех сторон, сталкивались на площадке и проходили по ней уже толпой, в которой невозможно было разглядеть отдельного человека.
В церковь вместе с заключёнными вошли и надзиратели. Они расставили всех, как фигуры на шахматной доске: каждый должен был стоять на чёрной квадратной плите, не занимая белую. Николай, чуть выдвинувшись вперёд, окинул взглядом свой ряд, никого из знакомых не нашёл и, чтобы не обращать на себя внимания надзирателей, стал на середину чёрного квадрата и больше не озирался. Ему видна была через головы верхняя часть иконостаса, освещённая снизу множеством свечей и сияющая золотом. Раз как-то в Нолинске, когда он, восьмилетний дворянин, любимец всей семьи, чистенький, радостный, стоял с матерью в церкви у самого амвона и смотрел, как играет свет на золотом иконостасе, ему вдруг стало так грустно, что он приткнулся к матери и заплакал. Потом, уже в Казани, вдали от родных, он долго думал об этом внезапном приступе грусти и объяснял его предчувствием скрытых от него людских бед. В Нолинске ему было уж слишком хорошо, и вот, глядя на золотое зарево свечей и слушая льющееся с клироса божественное пение, он почуял, что счастье его скоро оборвётся, что жизнь не может быть такой празднично-светлой, что в ней есть что-то страшное, и оно не сегодня-завтра откроется. Да, страшное вскоре открылось. Открылось в Казани, где он, девятилетний счастливый мальчик в новенькой гимназической форме, впервые увидел нелепую русскую действительность. Сразу, как только уехала, оставив его в роскошной комнате, заботливая мать, он побежал на Волгу, попал на пристань и засмотрелся, как взмокшие злые люди загружали огромные баржи, таская на плечах мешки и ящики и закатывая по гнущимся трапам тяжёлые бочки. Один рыжий здоровяк, кативший из склада бочку, задев ею зазевавшегося мужичка в сермяге, обернулся и сшиб его кулаком. Тот поднялся, пощупал окровавленный нос и заплакал, и у гимназиста сжалось сердце, и он заступился. — Дяденька, за что вы его? — крикнул он. Грузчик пнул ногой защитника. — Проваливай отсюда, барчук! — И тут выскочил из склада какой-то купец в синей поддёвке. Он хлестнул грузчика плетью, обозвал его скотиной, посадил гимназиста в бричку и привёз в город. Казань. Босяцко-студенческая Казань. Она сразу развеяла детские представления о жизни, а потом вызвала мысли, которые в конце концов привели сюда, в «Кресты», на эту чёрную квадратную плиту.