Алексей Шеметов - Вальдшнепы над тюрьмой (Повесть о Николае Федосееве)
Полтора месяца пришлось идти вместе с друзьями в толпе бродяг и уголовников. Попутно и навстречу тянулись по дорогам средь бесконечных снегов такие же разнородные партии. Шли в своих живописных лохмотьях бродяги, а между ними — серые каторжники, мужики в армяках и нагольных шубёнках и закутавшиеся в башлыки и пледы студенты. Шли пойманные беглецы и сломленные бунтари. Шли агитаторы и проповедники. Шла вся Россия, не ужившаяся со своей империей.
Вечерами партии сходились в этапных бараках, и тут, в тепле, на нарах, затянутых паром от сохнущего у печки тряпья, завязывались знакомства и разговоры.
— Эй, Вятка, дай-ка курнуть.
— На, затянись, затянись, браток. Самосад. Со своей грядки. На, помяни моих домашних. Хворые остались. Поди уж померли.
— За что тебя гонят?
— Ляд их знает, за что. Обчество засудило. Выселили.
— Проворовался?
— Нет, етим не занимаюсь. Последнее дело.
— «Последнее дело»! По-твоему, вор не человек? А я вот всю жизнь ворую. И горжусь. Вор — свободная птица. А ты наплодил ребятни и трясёшься, боишься рисковать.
— Рука, браток, не поднимается.
В разговор включались сторонние:
— За недоимки, землячок, выслали? Сколько лет не вносил?
— Два года.
— Ну не горюй, хуже не будет.
— Ребятишек жалко. Нельзя было взять с собой. Помирать остались. Баба тоже на ладан дышит.
— Обчество! Пропади оно пропадом. Тебя выслали, а я вот сам сбежал. У нас в деревне изб пятнадцать заколочено. Разбегаются.
— Черти, прёте все в город. Из-за вас и нам житья нету. Любая работа нарасхват. Неужто земля перестала кормить?
— Эй ты, ерой! Поезжай, садись на мой надел. Поглядим, как он тебя прокормит. Небось подати-то потянут, дак по-другому запоёшь.
— Что, мужички, крах подходит? Так вам и надо. Бродяжек не надо было обижать. А то как покажешься в деревне, так сразу к сотскому бежите.
Разговор, завязавшись где-нибудь в углу, между двумя арестантами, втягивал потом и других, расширялся, захватывал всё кочевое население барака и переходил в жестокий спор, а иногда и в драку.
На первой ночёвке, недалеко от Казани, удалось встретиться с апостолом вайсовской секты татарином Забуддиновым. Его, закованного в цепи, ссылали по приговору сельского общества в Сибирь. На этап привёз его сам исправник.
Забуддинов, маленький, в лохматой собачьей шапке, в крытом чёрным сукном полушубке, прошёлся, звеня ножными кандалами, по этапной избе и по-хозяйски выбрал себе место. Развернул и постелил на нары войлочный лоскут, сел на него. Обвёл арестантов взглядом.
— Это за что же тебя, бедолага, в цепи-то? — спросил, подвинувшись к нему, старый бродяга.
Апостол глянул на него и отвернулся. Он был царственно горд, и арестанты не отрывали от него глаз, ожидая чего-то необычного. Забуддинов уселся поудобнее, подобрал ноги, сложив между ними в кучку цепные кольца. И ещё раз осмотрел арестантов.
— Крестьяне тут есть? — спросил он.
— Есть, — откликнулись мужики.
— Подвигайтесь сюда.
Его окружили.
— Подати вносите? — сказал он.
— Да уж какие теперича подати! Гонят вот на чужбину.
— Выслали?
— Кого выселили, а кто сам сбежал.
— Бежать не надо. Держись до последнего. Скоро этому царству конец.
— Откудова такое известно?
— Так говорит пророк.
— Это кой же? Их много было.
— На земле остался один пророк. Вайсов.
— А сам-от кто будешь?
— Крестьянин. Тоже, как вы, пахал землю.
— Бросил?
— Оставил соху в борозде. Пророк призвал меня на помощь — толковать людям его слово. Скоро всё переменится. Кто видел казанские развалины Булгар?
Мужики не знали, что это за развалины, и молчали. Пришлось вступить в разговор казанским политикам.
— Я видел, — сказал Маслов.
Забуддинов посмотрел на пего, понял, что перед ним не крестьянин, но не отвернулся.
— Видел? — сказал он. — Так вот, всё начнётся с этих развалин. Оттуда пойдёт по земле порядок. А установит его пророк Вайсов. Законный наследник Булгарского царства.
— Но он, кажется, в сумасшедшем доме? — сказал кто-то из политиков.
— Это его последняя мука. Выйдет пророк на свободу и поднимет царство Булгар. И построит у развалин большой город. И будут люди поклоняться тому городу веки вечные.
— Ну, а мужикам-то что будет?
— Вы все вернётесь домой. Землю пророк разделит по закону шариата. Кому сколько положено. Подати — десять копеек с души. Как при Иване Грозном, когда он взял Казань. Только Иван брал и свою казну, а тут всё пойдёт на бедных. Вот, послушайте, — Забуддинов расстегнул полушубок, нащупал между мехом и суконным верхом маленькую прореху, разодрал её и достал свёрточек, перетянутый крест-накрест верёвочкой. Развязал. В свёртке оказались письма в конвертах, вырезки на газет и вырванные из книг листы. Забуддинов долго перебирал свои бумаги. Наконец нашёл сложенный вчетверо исписанный лист, развернул его. — Вот слушайте, — И он начал читать, медленно и торжественно, какое-то послание, предсказывающее фантастическое будущее.
Мужики и бродяги замерли, слушая апостола. Они, наверно, верили ему: люди, всё потерявшие, легко могут и верить во всё.
Фантазия действует на арестантов сильное, чем рассказы, вынесенные из жизни. На одной из ночёвок, где-то за Нижним Новгородом, объявился удивительный рассказчик, бывший каторжник, снова попавший по уголовному делу. Он несколько раз бежал с Сахалина, исходил уссурийскую тайгу, Приамурье и Сибирь, плавал матросом в Тихом океане, бывал в Сингапуре и Нагасаки. Чем-то напоминал он короленковского соколинца, однако говорил не только о своих скитаниях, но и о жизни тех стран, с которыми познакомился. А бродяги и мужики не слушали его. Вокруг него теснились одни политические. Он сидел посреди нар в расстёгнутой красной рубахе, потягивал из медной кружки чай, то и дело утирал платком потевшее лицо и говорил неторопливо, обстоятельно.
И возникали во всех своих красках цветные восточные города. Бурлили пёстрые толпы в тесных кварталах Сингапура, суетились, как на международной ярмарке, собравшиеся со всего света люди, которых едва вмещал этот перевалочный город, переправлявший грузы многих держав. По красным глиняным улицам, каменно утрамбованным и свежеполитым, мчались крохотные омнибусы с опущенными жалюзи, и невидимых пассажиров, обдуваемых ветерком, не касался ни малейший солнечный луч. Местные состоятельные азиаты, спасаясь от жары, молились в прохладных индусских храмах среди идолов и статуй многоликого Будды. Европейцы и американцы пребывали в фешенебельном отеле, ели ради экзотики острое и по-восточному изысканное керри, пили бренди с лимонадом и заключали сделки или сидели в загородном ботаническом саду под тенью кокосовых пальм, продолжая всё те же деловые разговоры. А на портовом берегу кипела коричневая человеческая масса: угорело носились с ящиками и мешками на горбах китайцы, малайцы, индийцы и негры — мокрые, лоснящиеся, голые по пояс, в парусиновых наголовниках, прикрывающих плечи и верхнюю часть спины. Пока эта мокрая голь освобождала и снова наполняла утробы судов, они, огромные суда, из-за которых всё тут громыхало, шумело, кружилось, сами стояли у причалов в надменном бездействии, а потом, сменив груз и оставив на берегу кишащую толпу своих рабов, гордо разворачивались и уходили в океан и только там, вдали, в безлюдной водной пустыне, становились маленькими и бессильными — до следующего порта, где их набитые товаром трюмы опять заставят кипеть человеческую массу.
Политические подливали в медную кружку горячего чая, соколинец принимал это как должное, не благодарил, но старался не остаться в долгу:
— Ну что, ещё хотите послушать?
— Да, расскажите что-нибудь о другом городе.
— Что ж, можно и о другом. Вот, скажем, Нагасаки. Подходили к нему мы на восходе. Глянул я с палубы — мать честная! Просто сказка. Зелёная гора, а на вершине — солнце, а к солнцу карабкаются игрушечные домики. Как по ступеням. На самых высоких местах стоят башенки. Лёгкие, вроде бы даже крылатые. Это храмы, пагоды. Улицы сбегают к морю, и по ним катятся малюсенькие коляски. Потом-то я узнал, что это рикши. Судно моего хозяина-маньчжура долго оставалось в порту. Я облазил весь город. Начал с набережной. Берег весь в граните. За гранитом — деревья, зелень, шикарные дома. Посольства, разные агентства, банки. А дальше…
Он, немой среди чуждого говора, бродил по городским торговым рядам, блуждал по извилистым коридорам крытых стеклом базаров, глазел, ошеломлённый роскошью, на заваленные товаром скамьи, тянущиеся по обеим сторонам галерей. Потом выходил из торгового круга на улицу, шёл обедать в гостиницу, садился в комнате на циновку, и к нему являлись гейши, безмолвные девицы с плавными движениями рыб. Гейши тоже садились на циновки и угощали его курятиной с какими-то травами, жареным угрём и ещё чем-то травянисто-мясным. После чая они бряцали струнами и пели. Он рассчитывался и шёл в театр, сидел там до вечера и, не дождавшись конца длиннейшей пьесы, возвращался в гостиницу, где опять окружали его бесшумные, как рыбы в аквариуме, девицы. Город опустошил его, вытряс все деньги, и он, вежливо выкинутый, бежал к крестьянам, которые приютили его и кормили до отхода судна.