Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
607
Окончательный отказ Крымова лёг на гучковское сердце обидой. Совсем не на многих, совсем на редких боевых генералов он рассчитывал опереться – и вот главный из них отрёкся. А верные и живые, кто были с Гучковым, – военная молодёжь, не годная для расстановки на крупные посты. Но – уже он начал, и не могло быть у него другого пути. Обновление всего генеральского состава русской армии могло бы стать делом его жизни. Ладно, он переворошит и с молодыми! Выгнать генералов сотню – другая будет армия! Наполеоновского духа.
Как раз в эти дни Гучков дал санкцию на арест окружения великого князя Бориса Владимировича. Это было и неизбежно: притёк донос из Ставки, и нельзя было не дать ему хода, особенно в дни, когда Совет гремел, что Ставка – гнездо контрреволюции. Такой арест, пятка офицеров, прозвучит сейчас в Ставке как звенящее предупреждение. Что военный министр шутить не будет. Предварительно напугать всех тех, кто думал бы сопротивляться.
Красиво бы – и самого Бориса! Совет бы ликовал. И это было бы даже как бы продолжением давней борьбы Гучкова с великими князьями. Но чтобы быть честным – материала не хватало. Борис – щенок, и безответственный, – но не вредный.
Тем более необходима какая-то суровая мера в дни, когда расслабляется вся военно-судная система. Вчера Гучков упразднил военные трибуналы всюду вне театра военных действий. Полевые суды на фронте решено оставить, но без права смертной казни. То есть глядя вперёд: теперь ни измена, ни бегство с поля сражения уже не будут караться серьёзно. Очень может быть, что не избежать в армии института присяжных – то есть судьями посадить солдат же. От военно-полевой юстиции не оставалось ничего.
Парадоксальность положения была в том, что двигаться к укреплению армии Гучков мог лишь через частичное её ослабление.
Ещё появилась от Совета довольно безумная «Декларация прав солдата», – по безобразию уже опубликованная в газетах – ещё прежде чем поливановская комиссия её рассмотрела, а и рассматривая – пасовала. Но уж эту – Гучков имел решимость не утверждать, или во всяком случае потянуть подольше.
А ещё – присяга. Правительство назначило армии присягать (вероятно зря), а вот все петроградские батальоны отказываются. (Один штаб Корнилова присягнул.) И – что делать?
И с отданием чести Гучков уклонялся день за днём, надеясь, что просветится что-нибудь к лучшему. Однако не просвечивало. В Петрограде никто не отдавал, кроме юнкеров. На всех просторах железных дорог, этапных перевозок – чести не отдавали. Армия уже перестала выглядеть армией. Так стоило ли военному министру ещё упираться?
А тут – кажется, неизбежность, под напором общественного мнения революции, отменять все боевые ордена, из-за их царского или церковного звучания, – и только георгиевский крест, конечно, надо отстоять.
А тут накладывали прошений и запросов от интеллигентов, которые раньше скрывались от военной службы: надо дать им право, не подвергаясь каре, явиться к исполнению службы ныне, наряду с новопризываемыми. И – неужели же им в этом можно отказать при торжестве революции?
А на возврат дезертиров-солдат придётся положить долгий срок, месяца два, иначе и не вернутся, кто уехал далеко в деревню.
А заводы и мастерские Главного Артиллерийского Управления требовали себе теперь тоже 8-часового рабочего дня – и как же в сегодняшней обстановке стать поперек рабочего прогресса?
22 депутата Государственной Думы, крестьяне, обращались к Гучкову с просьбой – увеличить выплаты солдатским семьям: 3 рубля 20 копеек в месяц по сегодняшней дороговизне ничто. И не отпускают казённых дров.
И придётся добавлять.
А тут подкладывали подписать увольнение великого князя Михаила Александровича с генерал-инспектора кавалерии и председателя георгиевского комитета.
Телеграмму от суматошного истеричного Пуришкевича, уже не знающего, как выслужиться перед новым строем, как заказаться своим: что он лично раздал на фронте полмиллиона воззваний Временного правительства и 20 тысяч «приказов №3» (совместных Гучкова с Советом). Заверял, что настроение в армии внушает уверенность. Зато писал, накопления немцев – лихорадочны, и зловещий признак – молчание их артиллерии. Старый шут, позабывший вовремя сойти со сцены. После убийства Распутина мог бы уже и перестать трястись на виду у всех.
А тут – ожидал самим Гучковым вызванный из далёкого Карса комендант его, а прежде – комендант Ивангородской крепости, талантливый военный инженер Шварц, которого, несмотря на его немецкую фамилию, рисковал теперь Гучков назначить начальником своего Военно-технического управления.
Так минутами – Карс! Ивангород! – толкало сознание огромности, обширности всей этой трёхлетней войны, этой Армии, навалившейся теперь на Гучкова и ожидающей от него – всего.
Но уже докладывали, что прибыла и дожидается депутация Черноморского флота. Фронтовых депутаций разных, уж он привык, приезжало теперь каждый день по две-по три. Однако сегодняшняя делегация была исключительная – и Гучков, глотнув кофе и подтянувшись, вышел к ней в залик.
Чернело от формы. Стояло 30 молодцов – больше матросы, но и солдаты и штатских немного (выяснилось: рабочие). Среди моряков был капитан 1-го ранга, но Гучков благоразумно удержался подойти пожать ему руку: невозможно было теперь отличить его и возвысить, а жать руки всем подряд – Гучков брезговал, это выверт Керенского. И действительно, главным в депутации оказался не каперанг, а солдат молодой, кажется нестроевой части, Зорохович, – с живыми глазами, ещё гражданскими манерами (так и показался ряженым) и очень свободным языком. Нисколько не робея от обстановки, от министра, от солдат (он назвался председателем Центрального комитета Черноморского флота), чуть шагнул вперёд и залпом произнёс речь. И – целиком положительную. Он заверял, что боевая мощь флота не понизилась ни на йоту (так и сказал), флот и гарнизоны объединены желанием войны до победного конца, достойного великой нации (так и сказал). А поэтому они, черноморцы, приехали требовать от тыла неослабной работы на оборону, а Временному правительству окажут всемерную поддержку вплоть до Учредительного Собрания. А министра просил прислушиваться ко мнению севастопольцев.
Как посвежело. Гучков воодушевился:
– Старая власть по своей неспособности и равнодушию вела Россию к гибели. Теперь великая помеха убрана с народного пути. Жалкий сор, оставшийся на месте былого величия. Временное правительство выметет начисто. Не скрою: каждому из нас предстоит тяжёлая работа, но её нам облегчит глубокий государственный инстинкт, вложенный в душу народа.
Только – есть ли он в народе? Смотрел, смотрел по глазам. И простодушные, и старательные, и любопытные. Больше – на Зороховича, с надеждой.
– Вы знаете, как наш прошлый режим был связан с немцем. – (Уж так прямо не думал Гучков, но так было доступнее народу.) – На наш переворот враг отозвался сосредоточением дивизий, угрозой столице…
И дальше – о свободе, о победе, о единстве, – уже привыкал язык перемалывать.
– Я стал министром – и в моих руках большая лопата, которой я выгребу всё, что себя запятнало. Но помните, господа… – может быть, надо было «товарищи» сказать? не выговаривалось, – что ошибки возможны везде. Может быть, допущу ошибку и я, – но я не задумаюсь над её исправлением.
Вернулся к своим занятиям приподнятый. Корреспондентам отвечать: никаких оснований для пессимизма, настроение в войсках благоприятное, и вера в победу окрепла.
А всего-то, после великих обещаний, подкладывал ему заместитель проект демократической реорганизации военно-учебных заведений: не могли ж они остаться прежними для новой русской армии! Во-первых, принимаются в них евреи. Во-вторых, менять воспитательный состав. Но уже и не хватало толковых чинов для возглавления, – и не оставалось назначить сюда никого другого как директора военно-педагогического музея.
И: остановить трудовую мобилизацию среднеазиатских инородцев, чтобы не возникли новые волнения.
А затем пришёл Ободовский. Гучков любил этого неоценимого инженера, постоянную живость его сочувствия к военным делам, принимал его вне очереди среди военных и даже своих сотрудников.
Но вот – и он хлопотал: для технических артиллерийских заведений подписать 8-часовой день при прежнем заработке и возможности сверхурочных. И – выплатить за все революционные дни. И заводские комитеты.
Встретились молча глазами.
– Но разве это будет работа? – сказал Гучков.
– Ничего не поделать, – вздохнул Ободовский. – Всюду так. А иначе будет хуже.
Вздохнул и Гучков. Перешёл поприятнее.
– Ну как в поливановской комиссии?
Ободовский был там вне всех личных натяжений, напряжений и соперничества, наиболее беспристрастен.